Ни на второй, ни на третий день Олег так и не появился, и девочка не знала, как и у кого о нем спросить. Во всю тревожную неделю осенних каникул, заставших ее врасплох, снег беззвучно являлся по утрам готовой гладкой пеленой и к вечеру истаивал, оголяя измученную землю, похожую на какой-то пенистый ил. Этот снег возникал и пропадал внизу, словно утратил всякую связь с небесами; посеревшая мать натыкалась на мебель и пила таблетки от давления. Девочка не теряла надежды. Было даже весело скрывать от матери температуру: она нарочно хваталась за домашние дела, грохотала в раковине кастрюлями, спорила сама с собой, удастся или нет отцарапать без следа коричневое пятнышко. Балуясь, она строила перед зеркалом красноглазые рожи, высовывала язык, похожий на терку с остатками сыра, и сразу вспоминала мягкий язык Олега, лижущий мороженое. Когда же наконец начались занятия, девочка услыхала сразу в двух местах, что у Олега давняя болезнь – инфекция головного мозга, что его не выпишут из больницы раньше февраля, а потом он поедет в специальный санаторий.
Больше она не видела его ни разу в жизни, потому что, когда Олег вернулся учиться в новый класс, Катерина Ивановна уже закончила школу, и ей казалось донельзя глупым бежать, как некоторые другие, первого сентября на пришкольный праздничек цвета квашеной капусты с морковинами пионерских галстуков, на зычный в мегафоне голос директрисы, слышный сквозь пожелтелые, усталые деревья. Тем более ей претило идти, когда перекрашенная за лето школа затихла и только звенела на манер будильника, и каждый вечер мать приносила оттуда в сумке казенный тетрадный дух. Если честно, Катерине Ивановне все-таки хотелось подстеречь Олега где-нибудь на улице: то была одинокая, праздная осень, осень-Петрушка во множестве зубчатых ярких колпаков, осень ломоты в висках от пьяного запаха как бы свежей краски,– и, кроме Олега, не с кем было пережить это многопалое, дразнившееся отовсюду шутовское представление.
Мать обмолвилась ненароком, что Олег, у которого мозговая болезнь, заходил на выпускной и, похоже, пил со всеми здоровыми запрещенную водку. Катерине Ивановне сразу расхотелось его разыскивать. Ее поразило, что она не заметила Олега, хотя стояла в стороне и наблюдала за всем,– пряталась, как обычно, за розовой шторой, ниспадавшей к ее ногам будто длинное бальное платье, и если о чем грустила, то только об этом своем укрытии с видом на скромный закат из тонких простых облаков. После, уже на рассвете, таком же бедном, мутноватом, когда остатки класса бродили по серым, ровно застеленным улицам, никем не замечаемая девочка все-таки держалась около своих, потому что думала об Олеге и считала себя не хуже нескольких одноклассниц в накинутых на плечи пиджаках. То и дело попадались навстречу туманные, свадебные шеренги чужих выпускников: парни и девушки менялись черным и белым цветом, из-под пиджаков едва виднелись оборки коротких платьев, рубахи ребят были того же оттенка белизны, что и их неуверенные, счетными палочками разбираемые сигареты. Все вокруг было словно завернуто в папиросную бумагу, как некая чужая ценность и собственность, и на долю идущих оставались только светлый асфальт да холодная сладкая сырость скамеек, вызывавшая в теле зевотную судорогу. Постепенно все потерялись; девочка осталась одна посреди освещенного золотом, будто свежераспиленного на дома проспекта, откуда надо было еще пройти четыре остановки пешком.
Скоро существование Олега перестало быть для нее реальным. Иногда случайное движение толпы представляло ей как бы кривые резкие ходы сутулой фигуры, тут же исчезавшей из виду, но это было только слабое воспоминание. Через много лет Катерина Ивановна узнала от художника Рябкова, что Олег совсем сошел с ума, но ведет кружок; она даже видела раз его истянутый шарфик, забытый у Рябкова в мастерской: серый шарфик, узенький, как бинт, свисал с двурогой вешалки до самого пола, его истлевшая бахрома была запутана в какие-то хитрые, может, что и ритуальные узелки. Все-таки они не встретились больше – и не было никого другого, готового целовать Катерине Ивановне руки или хотя бы сводить ее на глупую экскурсию. Она ждала, она читала исторические романы (очень подолгу, забывая степени родства и связи кружевных героев); она с грехом пополам научилась работать спицами, норовившими схватиться мертвой крестовиной, и однажды связала варежку. Туго вывязанная варежка получилась маленькой, не просунуть щепоть, толстой, будто детский валеночек, и осталась непарной. Раз, во время профобследования, Катерина Ивановна пережила зондирование – проникновение в глубины тела постороннего предмета, вкус слюны и резины, холод змейки в пищеводе, когда закачивают глюкозу,– и решила, что это – примерно то же самое, только немного стыдней. Предатель Олег сразу обесценивался в памяти, как только кто-нибудь уступал Катерине Ивановне место в трамвае или взглядывал на нее с улыбкой. Но так как анонимный поклонник сразу исчезал (уступившие сиденье даже специально протискивались подальше, в другой конец вагона), то Олег самодовольно возвращался, будто ему тоже сделали любезность и уступили права. В сущности, так же как Софья Андреевна в любой момент могла упасть в объятия юного прохиндея и оскандалиться, так и Катерина Ивановна была готова пойти за любым, кто только позовет,– хотя по-прежнему боялась мужчин. Никто не думал, глядя на двух добродетельных женщин в гладких юбках и резиновых сапогах, насколько обе они близки к падению, самому откровенному, скандальному и бескорыстному. По счастью, ни на ту, ни на другую не нашлось соблазнителя – если такое положение вещей заслуживало называться счастьем.