Логово этого персонажа оставалось невычисляемо (оттого, что курилка, составлявшая целое с комплексом мужского туалета, была просторна и сияла белым кафелем, она создала в подсознании ощущение безлюдья, чистоты и пустоты, с оттенком, может быть, чего-то медицинского, – хотя люди там, несомненно, имелись и как раз решали антоновскую судьбу). Мерцающее узнавание Антонов приписывал особому математическому чувству «отзыва», когда в построениях, по видимости разрозненно-громоздких, вдруг обнаруживается внезапная тема, вокруг которой начинают срастаться, отбрасывая механические хитрые протезы (на создание которых Антонов, бывало, тратил не одну неделю кропотливого и неудобного, как бы однорукого труда), истинно живые и необходимые части результата. Исполнительный директор и был для Антонова необходимой частью (многие более информированные люди даже не догадывались, до какой степени это верно) мнимой и заранее провальной структуры ЭСКО. Мой ненаблюдательный герой (совершенно не замечавший, что исполнительный директор не курит и не пьет, и наливавший совенку, как и другим попавшим под руку и бутылку участникам вечеринок, разнообразное спиртное, которое совенок вежливо нюхал, но никогда не пригубливал) видел в молодом человеке одну многозначительную странность. Эта странность вызывала у Антонова подъем, подобный тому, что всегда сопровождал переход от однорукого труда карандашом по бумаге к ясной работе всего озаренного и собранного сознания, когда предварительные, мучительно исчерканные выкладки делаются просто не нужны. Дело в том, что исполнительный директор, неизменно щеголеватый анфас, неизменно в параллельных брючных стрелках и с атласными височками вроде запятых, со спины являл совершенно другую картину: там торчали недообработанные гелем сухие пряди волос, налипали посторонние нитки, цветом далекие от гаммы костюма. Исполнительный директор как будто не отвечал за себя оборотного, или подсознательно верил, что никакого мира позади него не существует, или чувствовал себя каким-то частичным, плоским существом, – что соответствовало в представлении Антонова теореме ЭСКО, этой недобросовестной конструкции с ее ложной многомерностью и неработающей, впустую раздутой цифирью. Из-за того, что совенок был настолько интересен своей двусторонностью, Антонов испытывал к нему невольную симпатию (так и писатель, повстречавши где-нибудь прототипа, только что удачно ограбленного на какую-нибудь лакомую деталь, пре-исполняется к донору добрыми чувствами, так и я полгода дружила с бывшей замарашкой, несмотря на ее телячий восторг перед собственным житейским успехом и создаваемые ею хромые и слепые авангардные стихи). Исполнительный директор, чувствуя идущие от Антонова теплые токи, несколько смущался: с готовностью допуская чужака до роли хозяина, подставлял под водку свой невинный, только ясной минералкой смоченный фужер, даже однажды устроил «коллеге», присвистывавшему на дырявых зубах, хорошего недорогого стоматолога. Все-таки совенок, поулыбавшись странному доброжелателю, норовил побыстрее обернуться к нему неряшливой спиной и тем самым словно бы исчезнуть, переведя Антонова в разряд несуществующего. Оттуда, из несуществующего пространства, его и застрелили год спустя: не попали в беленькую точку на затылке, но все-таки достигли цели, вздыбив пиджачную спину тупой автоматной очередью, словно выдрав из кровавой почвы куст картошки. Спереди, когда перевернули труп, найденный почти за городом, на задах пролетарских железных гаражей, все было почти в абсолютном порядке, и открытые глаза директора смотрели ясно, как у куклы, – но спиной, всю ночь обращенной к звездам, взъерошенной, будто у злого кота, он, возможно, ощутил сквозь смерть реальность мира, оказавшегося позади буквально и целиком; возможно, в последние тающие минуты директора физически мучила неодинаковая величина всего пустотного пространства и земной, сырой и кисловатой тверди, в которую он, как в подушку, пустил немного слюны, – и он уже не мог определить, что больше, потому что переменчивое возрастание происходило во все стороны и далеко от распростертого директорского тела и, в отличие от самого директора, так и не закончилось.
***
Дело в том, что Гера и исполнительный директор, знавшие друг друга вприглядку задолго до встречи в кафе, договорились о сотрудничестве. Гере надоело посредничать по-мелкому, его давно привлекали воздушные денежные потоки, оборудованные хитрой системой непрерывно крутящихся ветряков, – вся эта невидимая энергетическая работа, недоступная глазу простого смертного. Ему давно казались лишними чересчур материальные коробки консервов или рулоны типографской бумаги – эти тяжеленные бочки без единого творческого слова внутри, которые все время приходилось самому закатывать в кузов грузовика, путаясь в хлещущих и грязных оберточных лоскутьях. Угрюмый, с горящими от тяжестей перцово-красными ладонями, Гера мечтал, чтобы цифры сами по себе, своими живительными свойствами делиться и умножаться, возникать и исчезать, выделяли бы ему небольшую сумму или разницу; крохотный подвижный рычажок процента, этот магический значок на два зерна, казался ему действующей моделью вечного двигателя. Особенно Геру допекло, когда пришлось, по договору с одним гуманитарно активным фондом, заниматься изданием сборника ненавистного модерниста: там на развороте обложки красовался враг, длинноволосый и в берете, точно постаревший карточный валет, – и когда подневольный Гера в четыре заезда перетаскивал продукцию из типографии на склад, ему мерещилось, будто проклятый поэт, двадцатикратно повторенный в каждой из рыхлых пачек, по-барски грузно развалился на заднем сиденье и пьяно мотается на каждом повороте, грозя погубить трудолюбивую машинешку. По-своему Гера искал из своей ситуации интеллектуального выхода. В последнее время он, как каторжный, хватался за каждую товарную тяжесть, чувствуя себя обязанным работать за любые предлагаемые суммы; переход от грубой буквальности промежуточных товаров к чистой энергии денег виделся ему переходом от физического труда к духовному, – к чему всегда и стремился непризнанный романист.