В соборе я нагнулся в торговое окошко: свечка сколько стоит? Монах размеренно ответил: свечу берите. Денег можете пожертвовать, сколько пожелаете. Пальцы опять запнулись в кошельке: сколько? Надо побольше. Ну, вперед, я встал в очередь, просто, будто рядом стою, но за мной уже встали, взяли, мы переступали к мощам под тихое пение. Не надо думать, что делать «там». Но почему, когда наступает пора покупать свечи, кажется: надо подороже? Еще шаг. Смотри, что вокруг. На железном поручне под иконой опять скомканная желтая салфетка с истрепанными от влаги сгибами. Каждый день ее вижу. Чего они не убирают ее? А, догадался, конечно: салфеткой вытирают место на иконе, где хочешь поцеловать. Или вытираешь после себя. За собой. Тут я споткнулся. Сзади сильно зашаркали, и меня попросили отойти в сторону: все пропускали вперед ползущую на раскоряченных ногах увечную – она елозила по плитам толстыми обмотками и трясла свернутой налево головой с едва открывающимися глазами, тетка в синем халате подправляла ее, когда та сбивалась с пути: налево или направо, священник уже искоса посматривал на ее приближение.
Я сунул свечку в ближайшую руку: пожалуйста – и пошел на выход. Вдруг она сейчас коснется раки и – вдруг? Что я-то тогда буду делать? Брезгливая тварь санитарного века.
На крыльце зевали два милиционера, один рассказывал: смешно убил кота. Надо дернуть за хвост, но так, чтоб он не успел выгнуться. Так смешно получилось. Только кровь потом не могли отмыть. Он повторял: вспоминаем – угораем.
В Успенском соборе уже отслужили, прихожане выстроились к священнику, а я, прогуливаясь, обнаружил в углу, под исцелованным стеклом, отлакированный коричневый гроб Сергия Радонежского, кое-где, кажется, скрепленный для целости даже жестью. За гробом, боком на батарее, сдержанно сопела в покойном сне некая старушка. Я примерился: гроб на человека небольшого роста, очень узок в ногах. Крышку, наверное, попилили на реликвии. Я прошелся у гроба кругом – безмятежная старушка при этом случайно опустила руку на свою сумку.
Из-за чего – страха? лени? – бесшабашно плюется на посмертную волю? Сколько бумаги измарал Гоголь: «…Чтобы деревня наша по смерти моей сделалась пристанищем всех не вышедших замуж девиц… Чтобы по смерти выстроен был храм, в котором бы производились частые поминки по грешной душе моей… Чтобы тело мое было погребено, если не в церкви, то в ограде церковной, и чтобы панихиды по мне не прекращались…»
А получил на Новодевичьем кладбище бюст, плечистый, как танкист-полковник, с издевательской надписью: «От советского правительства». Вот только вдруг и в жизни этих посмертно не оставленных на покой, «используемых», было нечто предполагавшее посмертную судьбу – каждому свою? Ведь Гоголь – удивительно! – прощаясь с жизнью, напутствие друзьям закончил не как-нибудь, а: «… И человечество двинется вперед» – не смирился, объявил себя подданным, подмастерьем русской «машины»; гражданином русской судьбы мечтательных, говорливых, бессонных ночей, и, наверное, жаловаться не может, когда судьба – взялась за дело. Вы понимаете, о чем я думаю.
Мало что простыл: сиплю и чихаю, так еще кто-то ходит все время за мной, обернусь – да никого нет. Хитро становлюсь вечером на площади у Троицкого собора, чтобы видно было кругом, – за спиной опять шаги, верчусь – все время за спиной. Крадутся и замирают рядом, а никого не видно: ветер скребется когтистыми лапами кленовых листьев да галки лущат желуди так, что ветки стукаются о крышу ризницы, в коей государство хранит награбленное, лишая сна милиционеров.
Другой творец Троицы и «механик», ловец света – Андрей Рублев – скрылся. Выходит, его «машина» не кончила людоедством, и он умудрился пропасть среди Москвы, в надречном холме, где-то на месте разоренной колокольни – на северо-запад от нынешней западной стены, и разные твари безуспешно шарят по земным пазухам с применением «последних средств», глупо считая, что люди остаются за дверьми, которые их скрывают, – будто им некуда больше идти.
Но это я вернулся, прошу простить. Некоторые вещи ужасно прилипчивы. Есть еще одна. Стыдно, но совершенно выбросить в окошко я не смог ее ни разу. В моей простывшей голове Сергий Радонежский никогда не присутствовал вовсе один. Я крался за ним, хоронясь за смолистыми соснами, подслушивал в келье, подглядывал чудеса, а за мной, треща ветками, пробирался еще один «товарищ», и, оглядываясь, я с отчаяньем убеждался, что это – Владимир Ленин.