– Мне без разницы, – спокойно сказал сыщик. – Моя работа – убийства раскрывать.
– Вот и раскрывай, – скрипучим голосом перебил второй. – А не лезь к богатым вдовам в кошельки. Или еще куда…
Оба мордоворота заулыбались, перемигнулись, и сидящий за рулем повернул ключ, запустил мотор; замерцали огоньки, ожили многочисленные циферблаты, все забормотало, уютно подсветилось, задышало надежной железно-электрической жизнью.
– Свободен, – грубо сказал тот, что сидел за рулем. – Если что – звони.
Капитан дернул дверь, выпрыгнул из уютного кожаного полумрака на ледяной асфальт.
– Не дождешься, – пробормотал он и сунул руки в карманы.
Машину свою он оставил поодаль, во дворе – чтоб не возбуждать в местных коллегах зависть. Перед тем как двинуться прочь, обернулся. Некоторые люди всегда оборачиваются напоследок.
Из полуоткрытой двери морга на капитана внимательно смотрел незнакомый ему коротко стриженный круглоголовый человек с упрямо сжатым безгубым ртом.
Их взгляды встретились.
15. Оранжевое небо
Когда понимаешь, что ты умер, что для тебя в мире больше нет места, – все сразу становится на свои места.
Когда понимаешь, что ты умер, вся твоя жизнь видится условным, сомнительным рейсом из точки А в точку Б. Пребывая вне этих точек, и вне всяких систем координат, и вне всего, что тебе понятно, ты смеешься над собой и координатами – а что еще делать, если нет ни тебя, ни координат.
Тебя нет, но там, где тебя нет, есть то, что от тебя осталось.
– Сейчас будет всем известный фокус, – сказали Матвею. – Тебе предъявят картинки всей твоей жизни. Они пойдут одна за другой. Не нервничай. Можешь смотреть, как кино. Как фильм, сделанный скромным, но добросовестным оператором под руководством скромного, но добросовестного режиссера. Гляди, переживай, анализируй, страдай и вникай…
– Я понял, – сказал Матвей. – Перед глазами умирающего проходит вся его жизнь.
– Нет, – одернули его. – Не так. Глаз у тебя нет. Ничто никуда не пройдет. Твоя память, затухая, вбросит в мозг все, что накоплено. Возможно, не в том порядке, как происходило в реальности, но ты, наверное, разберешься…
Он увидел себя – маленького Матвея, младенчика с пухлыми щечками и смышлеными глазенками, с розовыми пальчиками, трогающими мамкину грудь. Он увидел себя почти совсем взрослого, в колготках с оттянутыми коленками, в байковой рубашке в клетку – пятилетнего посетителя детского сада, удивительного места, где в ряд стоят эмалированные горшки, где главным кошмаром является ежедневное употребление столовой ложки рыбьего жира, где показывают диафильм про аленький цветочек, где на новогодний праздник девочек рядят в снежинок, а мальчиков – в зайчиков.
Он увидел себя, шагающего в первый класс, с бешено колотящимся сердцем, отягощенного портфелем из резко пахнущей искусственной кожи, вталкивающего в руки учительницы завернутые в хрустящий целлофан гладиолусы; и огромную, как Вселенная, школу, и пугающую дисциплину, и остро отточенные мамой карандаши, и диктанты; и первые летние каникулы, и ощущение заоблачного, зашкаливающего счастья – оказывается, три лучших летних месяца дарованы как свобода, как время удовольствий, можно засыпать, когда хочешь, и просыпаться в полдень, а не в половине восьмого, и все, все, все так хорошо, что самому не верится. Вдруг опять первое сентября, и новый букет, и булки в столовой, и двойки, но и пятерки тоже, и вредные девчонки, и контрольные за полугодие, и хрустящий, свежеотглаженный пионерский галстук, и ледяная горка во дворе дома, и неожиданная драка с хулиганами из соседнего двора, и замерзающие на верхней губе соленые сопли; а надо всем – оранжевое небо, напитывающее душу счастьем. Все хорошо, и даже лучше, чем хорошо.
Потом – еще лучше. Оранжевое небо все ярче. Оранжевое солнце греет мальчика Матвея, мир любит его. Девчонки вдруг становятся не так вредны, первые танцы волнуют сердце, а тройки по химии и физике уравновешиваются пятерками по географии и астрономии, но мама все равно недовольна. Тут и школе конец, и детству, наверное, тоже. Хотя кто его знает. У иных детство тянется до сорока лет. Не то у Матвея. Он сильный, взрослый, он зарабатывает, девчонки уважают его, а одна или две готовы на большее, он дотрагивается и касается, горячая кожа пахнет странно, и ему сладко, весело, а поверх затылка каждый день – все то же оранжевое, пламенеет, дарит ощущения, и мама уже не так строга, и в разговорах на что-то намекает, но Матвей суров, как настоящий мужчина, хотя он еще не мужчина – но вот он уже мужчина, и знает, что почем, и понимает, что умеет делать все, как мужчина, но все равно яркое оранжевое преследует, и он верит в себя, и в свою судьбу, и в собственную, из ряда вон выходящую исключительность. Про то же и мама твердит.