Эта новая, крепнущая связь была ничуть не слабей той, духовной, установившейся на исповедях – а вместе с тем оказалась полна какой-то неведомой, захватывающей с головой, чарующей сладости, мягкого, ласкающего душу света.
Все чаще ей хотелось с ним говорить. Ладно, не говорить, пусть только видеть – хотя бы мельком! – но лучше бы каждый день.
Только это было невозможно. Их «неофициальные» встречи случались мучительно редко – однажды в месяц, в два, и раз от раза разлуки делались все невыносимей. Конечно, она по-прежнему приходила на службы, прилежно исповедовалась, причащалась, благословлялась, но в церкви отец Антоний был сухим, чужим, «старцем». А ей не хватало теперь уже отведанного веселого тепла, она вкусила, она знала другое – не хуже, не хуже, даже интересней! И, стыдясь себя, упрямо мечтала встречаться с ним другим, с батюшкой-человеком, без клобука, в клетчатой кепке набекрень, в мягкой серой шляпе.
Только это было невозможно. Она не могла его видеть когда и сколько хотела, не могла с ним говорить когда и сколько хотела, не могла ничего.
Отношенье к нему, до этого вполне безоблачное, стало осаливаться почти не проходящим страданием, вечной мукой разлученности. Тоска скрытого даже от самой себя ожидания незаметно вплыла и накрепко поселилась в сердце. Подсознательно она ждала теперь всегда – жадно, робко, покорно, зло – ждала любимого батюшку, втайне поджидала его всегда и всюду, а он не мог, был занят, был нужен другим, только и оставалось – неизменно, изо дня в день, из месяца в месяц уходить в сторону (и никогда не узнает он об этой ежедневной тайной жертве!), смотреть на него издалека, смотреть и ждать, гася в глазах боль и жадность, просыпаться и засыпать с единственной идиотской надеждой: скоро, скоро он все-таки освободится, он сможет, и они увидятся по-настоящему, выпьют сока, поговорят – наконец…
Кажется, это была еще не влюбленность, нет, отец Антоний по-прежнему оставался ее духовником, она спрашивала его советов с прежним почтением, но это была уже зависимость почти полная, повязанность – нерасторжимая.
Куда бы ни шла Аня теперь по городу, всегда она оказывалась во власти одного и того же наваждения: он рядом, он где-то здесь. Вот-вот выйдет из-за угла, спрыгнет со ступеньки трамвая, вынырнет из подземного метрошного перехода. Они случайно столкнутся прямо здесь, посреди улицы, на перекрестке, в очереди, на остановке.
– Анна?
– Здравствуйте, батюшка.
– Почему ты такая грустная?
– Я думаю о вас…
Странный сон приснился ей в ту пору. Она вышла на крыльцо их загородного дачного дома. Стояла ранняя осень, пахло яблоками, дымом, скорыми холодами. По садовой дорожке навстречу ей медленно шагал батюшка. Он был печален.
– Вы завтра служите?
Качает головой: нет.
– Нет? А послезавтра?
– Теперь никого больше нет.
Так он ей отвечал.
Из того смутного полугодия – от осени до весны, отчего-то особенно часто выплывала в памяти еще одна сочащаяся прозрачной влагой сцена. Стоял март, но уже было тепло, вовсю таял снег. Она спешила на какую-то великопостную службу, кажется, всенощная под 40 мучеников, шла знакомой дорогой к храму, мимо булочной и пельменной, сквозь двор буквой П, и с каждым шагом сердце отмякало от нароста дневного мельтешенья и отчужденности ото всех. Сейчас она увидит единственного по-настоящему родного ей человека, батюшку. Батюшка будет служить. После службы, конечно, не останется, надоедать нельзя, просто посмотрит на него, послушает, как он дает возгласы, помолится и пойдет домой. Но вместо батюшки в тот вечер служил отец Александр, возможно, они заранее договорились или отец Антоний заболел. А может быть, он просто опаздывает и вот-вот войдет?.. Может, хотя бы к концу? Всю службу Аня ждала его, не слишком вслушиваясь в пение хора, оглядываясь на каждый шорох, на каждый дверной вздох – он так и не появился.
Она возвращалась домой окольным путем, через пустой парк, по той самой аллее, где они обычно встречались, страшно спеша, почти бегом она бежала к их лавочке в безумной, вдруг вспыхнувшей в сердце надежде – да не сидит ли он на самом-то деле здесь, не ждет ли ее? Не договорились ли они, а она просто забыла? Лавка пустовала, и некого было стесняться – рыдала. Влажные деревья, промокший, охваченный таяньем снега парк, рыданья; проходящий старичок, тыкая палкой под ноги, тихо бормочет: «Какая сырость. Какая сырость».
Единственный существовал способ, простое и доступное средство, плотик, на котором все же можно было выплыть из этого ледяного паводка. Батюшки не было в физическом пространстве рядом, вокруг, но всегда, вечером, поздним или не слишком, в этом оплывающем зыбком мире существовало место, в котором можно было запеленговать его почти наверняка, и только так вынырнуть, выпрыгнуть из наползающих льдин, схватившись наконец за спасительный звук его голоса, шутку, усталый вздох.