Сегодня в столовой опять треска с тушеной морковью. Рыбы в последнее время все больше, в стране бурно развивают северное рыболовство, любители длинного рубля уезжают на Шпицберген. Еще полгода назад Денис тоже любил длинный рубль – сейчас разлюбил. Сначала надо закончить университет. Энергетики все равно зарабатывают больше рыбаков.
Столовая огромна, эхо голосов улетает под своды, но зато и кухонный чад рассеивается. Денис не любит запахи еды. Мать говорит, что это фамильное, от отца.
Бригадир утверждает, до искоренения в столовой был каток. Намораживали лед, и публика развлекалась. Неудивительно, что старая жизнь рухнула, думает Денис, пережевывая, с некоторым усилием, твердую рыбу. Делать каток на пятьдесят первом этаже – типичное разложение. Зачем? Ради чего? Столько труда вбивалось во все это, столько энергии уходило. Кому пыль в глаза пускали – самим себе? Не было разве других забот? И главное: что же молчали те, кто по самой своей природе не способен молчать? Мыслители, философы, публицисты, писатели, профессиональные интеллектуалы – где они были? Почему не повернули общественное мнение, почему не смутили умы, почему допустили всю эту средневековую, воняющую тщеславием вакханалию роскоши? Если каждому школьнику известно, что роскошь убивает?
Именно поэтому, думает Денис, на слом приходит не только молодежь. Вон, через три стола склонились над мисками двое, в добротных тужурках, в крепких брезентовых штанах, один – какая-то знаменитость, его лицо мелькает в передачах Нулевого канала, и на телезвезду до и дело оглядываются девчонки, а он делает вид, что ему наплевать, и демонстративно поглощен беседой с товарищем; и тому и другому примерно пятьдесят – значит, старые времена хорошо помнят. Может, пришли ностальгировать? Может, сами катались в этом ледяном дворце, любуясь панорамой гиперполиса, заросшего зеленым сорняком? Нет, решает Денис, они не ностальгировать пришли, не те выражения на лицах. Они пришли ломать. Подлечить смущенную совесть. Им плохо сейчас, грустно. Скорее всего, оба на цереброне. У них было все, что душа пожелает. Тотальный комфорт. Нынешняя зябкая житуха, с вареной морковкой, бесплатными общественными работами, подранными на локтях телогрейками, льняными портками из магазина «Все свое», круглогодичной экономией и бережливостью к сбереженному кажется им наказанием. И они приходят сюда, на слом, отмаливать грехи. Не перед богом – перед собственными детьми.
Неподалеку от Дениса возникает шум, кто-то восторженно ахает, кто-то взвизгивает. Это пришел Модест. Денис машет ему рукой, и зеленый великан садится напротив. Ставит перед собой двухлитровую бутыль с водой, она у него особенная, крышка с таймером: выпил сто пятьдесят граммов – весь следующий час пробка не откроется. Модесту нельзя много пить.
– Опять ты здесь, – говорит Денис.
– И ты, – гудит Модест. – А я думал, ты теперь таскаешь разложенцам деликатесы. На сотые этажи.
Денис кивает.
– Таскаю. Но редко. Если деньги нужны. А вот ты обещал на сломе не появляться. А работать на живой земле, внизу.
– Внизу скучно, – отвечает Модест, оглядываясь на соседей по столу. Соседи робко улыбаются.
– Ты бы не ходил на слом, Модест, – задумчиво произносит Денис. – Нечего тебе тут делать.
Зеленый человек хмурится, шевелит бровями. В начале весны его кожа меняет оттенок. Сейчас ее колер напоминает темные полосы на перезревшем астраханском арбузе.
– Это еще почему?
– А потому, – говорит Денис, – что ты работаешь за пятерых, и обычных людей смущаешь. Все хотят за тобой угнаться. Непроизвольно. Начинают втрое быстрее махать кувалдами. В итоге – быстро выдыхаются. Я говорил с нарядчиком, он все подсчитал. На тех участках, куда ты приходишь, выработка сначала подскакивает на двести процентов, а потом резко падает. В итоге от тебя, Модест, никакой серьезной пользы.
– Это не моя проблема, – спокойно говорит Модест. – Я гомо флорус, я вообще считать не умею. Сами считайте выработку. А я буду делать то, что доктор прописал.
Денис ломанул горбушку черного, собрал из миски остатки морковного соуса.
– Извини, Модест… Ты мне друг, мы с тобой за одной партой сидели. Вот скажи мне: как мог доктор тебе что-то прописать, если он погиб за год до того, как ты родился?
– Дурак, – сурово отвечает Модест. – Всем нам прописано одно и то же. И гомо сапиенсам, и гомо флорусам. Трудись, и будешь человек. Везде, непрерывно, телом и мыслями. Многие наши, кто под Куполом живет и не работает, уже корешки пустили. Это не афишируется, но я знаю. Потому что перестали помнить, что доктор прописал. А я помню. И книгу его каждый день читаю. Доктор успел закончить только первую главу, но нам говорили – надо наизусть…