Денис помолчал. Думать не хотелось. Хотелось пожать Пружинову руку.
– Ты вот что, – велел богатейший и влиятельнейший. – Ты пока сиди тут. Спи, отдыхай, восстанавливайся и все такое. Захочешь пожрать – скажешь; принесут. Кино про папу с мамой посмотри. А я пошел. Утром стартуем, будь готов…
Он выхватил телефон – ковбойским движением, как револьвер из кобуры, – и выкрикнул:
– Эй, бля! Еще дозу – и по коням! Соедините с Шестаковым и позвоните в студию, пусть все подготовят!
Денис смотрел кино всю ночь. Нашел у изголовья пульт, останавливал изображение, укрупнял, отматывал назад и проматывал вперед. Отец и мать казались милыми, нелепыми и совершенно счастливыми. А за окнами редакции можно было рассмотреть исполинские черно-зеленые стебли. Запись длилась почти два часа, и за это время никто из героев ролика не сказал о траве ни слова. Веселились, шутили, подливали друг другу, старик в инвалидном кресле каркающим тенором изрекал грубые хохмы. «Поэтом можешь ты не быть, а гражданином быть не можешь». Мама отважно хохотала, папа расправлял плечи и норовил принять какую-либо живописную позу. Трава никому не мешала, она была – и ее не было. Денис всматривался в лица, пытался понять: прозревают ли эти румяные, беззаботные люди свое будущее? Предчувствуют ли конец? Угадывают ли, что через два десятилетия их светлый и уютный зал, украшенный по стенам забавными картинками, будет сначала разграблен и сожжен, а потом взорван, и облаченные в телогрейки дети румяных и беззаботных придут, чтобы грубыми железными инструментами раскрошить в пыль все, что оставили им бестолковые матери и отцы?
Но ничего не увидел; отцы и матери не думали о будущем. Они наслаждались друг другом. Радовались. Жили сегодняшней минутой. И призраки их не рожденных еще потомков не стояли над ними, с кувалдами наперевес, и не смотрели суровыми глазами на беспечную веселуху.
Эти цветные фигурки из далекого прошлого не строили новую жизнь, не вынашивали планов уничтожения грибницы, не проектировали, поджав губы, грядущее. Они просто любили друг друга и мир, в котором жили. И если бы Денис прошел сквозь экран и оказался рядом с ними – он не произнес бы ни слова упрека.
Они ничего для него не сделали. Они выпивали и закусывали, сидя в мягких креслах, им было тепло и удобно, – а ему, их сыну, осталась вареная морковка, хлеб, чай и валенки, пустая и застывшая земля, холод, пыль и нужда, выбитые стекла, колченогие табуреты, деревянные снеговые лопаты. Но упрекнуть – значило отменить их судьбу. А значит, и свою собственную.
Когда сыновья живут хуже отцов – это не беда. Беда, когда сыновья обвиняют отцов в том, что живут хуже.
Не суди род свой, себя осудишь.
Мама смеялась. Она пролила вино на платье, а папа рвался к ней, с салфеткой в кулаке, решительный и юный.
Денис заплакал – он чувствовал себя старше своего отца, и понимал, что обязан все ему простить. Отец жил, как мог, сын живет, как может, и, если сын не ответит за отца, он тогда не сын своему отцу.
Все было правильно. И трава, и башни в сто этажей, и «никто никому ничего не должен», и учебники абсолютного процветания, и резиноасфальт, и китайцы в Сибири. Промотали, распродали, пропили, проели, просрали, пустили с молотка собственное величие – бог с вами. Значит, так было надо. Кто я таков, чтобы вас упрекать? Я всего лишь сын ваш; рожден, где родился; имею, что есть.
Бог с вами.
На рассвете к Денису пришла женщина без возраста, принесла одежду и ботинки. Все оказалось впору. Его повели по пустым коридорам, в бесшумном лифте спустили в гараж и посадили в красную машину, огромную: в салоне уместились бы четыре электромобиля Гарри Годунова. Сопровождающих не было. Возможно, шофера тоже не было, ибо лимузин помчал с нечеловеческой скоростью, и при этом весьма плавно. Замелькал за стеклами стерильнейший, уютнейший город цвета человеческой плоти. Бесшумная техника мыла и без того чистые улицы и витринные стекла. Юноши в белых куртках деловито выносили на тротуары столики уличных кафе.
«Старый дядя Гарри был прав, – подумал Денис. – Я пробыл тут один-единственный день и уезжаю с облегчением. И вряд ли вернусь».
На аэродроме гулял ветер. Несколько широкоплечих, коротко стриженных мужчин стояли под крылом космоплана, окружив груду массивных чемоданов. Пилот грел турбины. Над колеблющимися кронами столетних кедров возвышался Купол: молочно-белый, циклопический, смотреть на него было неловко: он попирал главный, тысячелетний закон, согласно которому самые великие сооружения на планете создает все-таки природа, а никак не человек.