Сережа вообще ни с кем не разговаривал, держался с презрительной холодностью, на вопросы не отвечал, с гневной обидой смотрел на Матвея, когда тот к нему обращался. Даже Аня чувствовала себя в чем-то виноватой перед братом. Кончилось тем, что юноша треснул дверью и ушел, не сообщив, куда направляется.
В доме имелась пара костылей — когда-то в них нуждался Семен Павлович, теперь они пригодились Матвею.
— Дарю, пользуйся, — сказал Семен Павлович, — попрыгай на одной ноге, благо недолго тебе быть в моей шкуре.
По лицу Елизаветы Михайловны пробежала болезненная судорога. Она жадно вглядывалась в отца своей дочери; Семен Павлович, в отличие от нее, был спокоен, держался в высшей степени предупредительно, оказывал гостье необходимое внимание.
Богданов ушел, Матвей встал на костыли; молодые люди решили дать возможность родителям пообщаться наедине. Темка, сам превратившись в четвероногое, лазал по всему дому за щенком — тому пришла охота обследовать новое место жительства вплоть до отдаленных закоулков под кроватями и шкафами.
Разговор у бывших супругов не клеился. Оказалось, что после стольких лет отчуждения им нечего сказать друг другу. Спасительной темой опять-таки явился Темка. Дочь и внук были тем непреложным обстоятельством, которое их объединяло.
— Как он обрадовался щенку, — сказала Елизавета Михайловна.
— Да. Матвей готов отдать его Темке, но Аня считает, что сейчас рано заводить собаку.
— Конечно, кто будет за ним смотреть? Здесь щенку будет привольнее, у вас свой садик и лес рядом. — Последовала пауза. — Почему ты не хочешь переехать в Москву и присматривать за сыном?
— За кого ты меня принимаешь, Лиза? Сесть на шею дочери, тем более сейчас, когда она ушла от мужа? Я работать пойду — на аэродром, хоть механиком, хоть мотористом, без разницы — кем возьмут. Я ведь работал РП после ранения, потом сердце прихватило, пришлось уволиться. Все летчики когда-нибудь прощаются с небом, но еще надолго остаются в авиации. Вот так и мне без авиации жизни нет.
— Какие вы, мужики, все-таки упертые. Голова уж седая, а все без своих железных машин жить не можешь. Занялся бы детьми, внуком. Мальчуган-то, глянь, весь в тебя.
— Смотрю я на него и будто Анечку вижу в детстве. Помню, как впервые взял ее на руки. Думал, новорожденные красные, сморщенные, а у нее личико белое, безмятежное, глазенки дымчатые и такие внимательные, словно соображает что-то.
Елизавета Михайловна явственно увидела эту картину: молодого лейтенанта в приемной роддома с кружевным свертком на руках. Он с восхищенным изумлением вглядывался в незнакомое создание в свертке, которое было его дочерью. А Лизу, гордую и счастливую, переполняла любовь к мужу.
— А помнишь ее первые шаги? Мы с тобой ухохатывались, когда она ножки в стороны выбрасывала, как медвежонок на задних лапах.
Оба почувствовали, как незримое, безжалостно отринутое прошлое подошло неслышно и встало рядом — полноправный собеседник, неистребимый и не помнящий зла. Они говорили, а оно хранило красноречивое молчание, но создавало неправдоподобно живые образы, как фокусник из пустой руки, с улыбкой наблюдая за реакцией зрителей. Его нельзя было прогнать или отмахнуться, как нельзя выбросить часть своей жизни, молодости, того, что пережили сообща впервые и навсегда.
Они вспоминали бывший гарнизон, каждую улочку, номера домов, где жили однополчане с семьями. Припомнили забавные случаи из армейской жизни, проделки молодых пилотов и курьезы с начальством; общих друзей, сослуживцев Семена — все то, что было дорого обоим, и голоса их становились мягче, глаза доверчивее, не было теперь правых и виноватых; может быть, только сейчас они поняли, как велико и важно было то, что их объединяло.
Когда-то, очень давно, Семен Иртеньев, поддавшись внезапно охватившей его страсти, ушел от жены и маленькой дочери. Все последующие годы он оправдывал себя: любовь все искупает, человек не должен отказывать себе в счастье, а разрыв с дочерью произошел не по его вине. «Человеку легко обелить себя, если очень постараться для собственного успокоения совести», — думал он, глядя на измученное лицо Лизы. Каждая морщинка на этом лице тянулась отметиной горечи и разочарования, все вместе они неуловимо складывались в маску страдания; неуверенный взгляд придавал отпечаток растерянности всему облику Лизы, словно она так и не поняла за все эти годы, что же с ней произошло.