Год назад, шестого октября, король Людовик, эскортируемый девицей Теруань и двумястами тысячами человек, совершал королевский въезд в Париж, какого еще никогда не видывали; мы предсказывали ему тогда еще два таких въезда, и, следовательно, после этого бегства в Мец предстоит еще один. Теруань не сопровождает его на этот раз, и Мирабо "не сидит в одном из сопровождающих экипажей". Мирабо лежит мертвый в Пантеоне великих людей. Теруань сидит в мрачной австрийской тюрьме, после того как поехала в Люттих по своим делам и там была схвачена. Она лежит в своей тюрьме, слушая хриплый рокот Дуная и вспоминая угасший свет своих патриотических ужинов. Она будет лично говорить с императором и вернется во Францию. А Франция лежит - как? Быстролетное время сметает великое и малое, и в два года изменяется многое.
Но во всяком случае сейчас, говорим мы, происходит второй позорный въезд в Париж, хотя и в сильно измененном виде, но также на глазах сотен тысяч свидетелей. Терпение, парижские патриоты, королевская берлина возвращается! Но возвратится она не ранее субботы, потому что едет она медленными перегонами, среди шумно стекающегося моря национальных гвардейцев, числом до шестидесяти тысяч, среди смятения всего народа. Три комиссара Национального собрания - знаменитый Барнав, знаменитый Петион, всеми уважаемый Латур-Мобур - выехали к ней навстречу; из них двое первых едут все время в самой берлине, рядом с их величествами, а Латур в качестве столь почтенного человека, про которого все говорят только хорошее, может ехать и в арьергарде, с г-жой Турзель и субретками.
В субботу, около семи часов вечера, в Париже опять толпятся сотни тысяч людей, но теперь народ не пляшет трехцветной веселой пляски надежды, не пляшет еще и неистовой пляски ненависти и мщения, а молча выжидает со смутными догадками во взглядах и по преимуществу с холодным любопытством. Сент-Антуанский плакат возвестил утром, что всякий, кто оскорбит Людовика, "будет отодран шпицрутенами, а кто станет рукоплескать ему, будет повешен". Вот наконец эта изумительная новая берлина, окруженная синим морем национальных гвардейцев с поднятыми штыками, медленно текущим, неся ее, среди безмолвного сборища сотен тысяч голов! Три желтых курьера, связанные веревками, сидят наверху; Петион, Барнав, их величества с сестрой Елизаветой и Детьми Франции сидят в берлине.
Смущенная улыбка или облако тоскливой Досады появляются на широком, флегматичном лице Его Величества, который беспрестанно заявляет различным официальным лицам то, что и без того очевидно: "Eh bien, me voila" (Ну, вот и я), и то, что менее очевидно: "Уверяю вас, я не собирался пересекать границу", и так далее - речи, естественные для этого бедного коронованного человека, но которых приличие требовало бы избежать. Ее Величество безмолвствует, взгляд ее полон печали и презрения, естественных для этой царственной женщины. Так, громыхая, ползет позорное королевское шествие по многим улицам, среди молча глазеющего народа, похожее, по мнению Мерсье32, на какую-нибудь процессию Roi de Basoche или же на процессию короля Криспена с его герцогами сапожного цеха и королевскими гербами кожевенного производства. С той только разницей, что эта процессия не комична; о нет, связанные курьеры и висящий над нею приговор делают ее трагикомичной; она крайне фантастична, но в то же время и плачевно реальна. Это самое жалкое flebile ludibrium гаерской трагедии! Процессия тащится с весьма непредставительной толпой через многие улицы в этот пышный летний вечер, потом заворачивает и наконец скрывается от глаз зрителей в Тюильрийском дворце, идя навстречу своему приговору, медленной пытке, peine forte et dure.
Правда, чернь захватывает трех связанных веревками желтых курьеров и хочет убить по крайней мере их. Но наше верховное Собрание, заседающее в этот великий момент, высылает на помощь депутацию, и все успокаивается. Барнав, "весь в пыли", уже там, в национальном зале, делает короткое сдержанное сообщение. Действительно, нужно сказать, что в течение всего путешествия Барнав был очень деликатен, полон сочувствия и завоевал доверие королевы, которой благородный инстинкт всегда подсказывал, кому можно доверять. Совсем иначе вел себя тяжеловесный Петион, который, если верить г-же Кампан, ел свой завтрак, бесцеремонно наливая в стакан вино в королевской берлине, выбрасывал цыплячьи косточки мимо самого носа их величеств и на слова короля: "Франция не может быть республикой" - отвечал: "Нет, она еще не созрела". Барнав отныне советник королевы, но только советы теперь уже бесполезны, и Ее Величество удивляет г-жу Кампан, высказывая почти уважение к Барнаву и говоря, что в день расплаты и королевского триумфа Барнав не будет казнен.