— Что-что они выставили? — переспросил Финклер.
Он прекрасно разобрал ее предыдущую фразу, но хотел услышать это вновь.
— Самых истеричных.
— А, истеричных… Так они истеричные?
Он почувствовал, как все струны его тела предельно напряглись, — казалось, стоит ему шевельнуть плечом, и пальцы согнутся, сами собой стягиваясь в кулак.
Она не успела ответить. Дебаты начались.
Разумеется, Финклер и Тамара Краус легко взяли верх. Финклер, в частности, заявил, что недопустимо впадать в лирику по поводу стремления одного народа обрести государственность и в то же самое время отказывать в этом праве другому народу. Иудаизм по своей сути — это нравственная религия, сказал он, но именно это делает его противоречивым, ибо — при всем уважении к Кьеркегору[114] — нельзя быть одновременно и нравственным, и религиозным. Сионизм поначалу дал иудаизму уникальный шанс преодолеть засилье религиозности. «Поступай с другими точно так же, как ты хочешь, чтобы другие поступали с тобой». Но после военной победы еврейская нравственность вновь скатилась к иррациональному торжеству религии. И сегодня спасти евреев может только возвращение к нравственности.
Тамара смотрела на эту проблему под несколько иным углом. По ее словам, идеи сионизма были преступны уже с момента их зарождения. Эту мысль она подкрепила рядом цитат, надергав их у авторов, чье мнение в действительности было прямо противоположным. Жертвами преступной политики сионистов стали как палестинцы, так и сами евреи. Причем не только израильтяне, но и евреи по всему миру, в том числе сидящие в этом зале. Она говорила сухо, без выражения, как будто защищая в суде клиента, в чью невиновность не очень-то верила сама. Все изменилось, когда она добралась до пунктика: «Что Запад именует терроризмом?» С этой минуты, как заметил сидящий рядом с ней Финклер, тело ее начало излучать жар, а губы набухли, как от поцелуев демона-любовника. В насилии есть нечто эротическое, вещала она завороженной публике. Ты вполне можешь испытывать сердечную привязанность к тем, кого ты убиваешь. Как и к тем, кто убивает тебя. Но поскольку евреи слишком любили немцев и слишком пассивно приняли свою смерть, они впоследствии отвергли эротическое начало, изгнали любовь из своих сердец и стали убивать людей с отвратительным, бездушным хладнокровием.
Финклер не мог понять, чего здесь больше: поэзии, психологии, политики или же пустословия. Но ее рассуждения об убийствах привели его в замешательство. Не могла ли она странным образом догадаться, какую судьбу он уготовил ей в своих фантазиях?
Евреи-блюстители не годились ей и в подметки. Сказать по правде, они не одолели бы в споре даже такого клоуна, как Кугле. Да чего уж там: они ухитрились бы проиграть дебаты даже без оппонентов, будучи единственными выступающими. Они все время путались и противоречили сами себе. Финклер скучливо вздохнул, когда они начали изрекать банальности, которые он устал слышать еще от своего отца тридцать лет назад: о крошечных размерах Израиля, об исторических правах евреев на эту землю, о том, что лишь малую часть палестинцев можно считать коренным населением, об израильских мирных предложениях, с ходу отвергнутых арабами, о необходимости обеспечить безопасность Израиля в сегодняшнем мире перед лицом набирающего силу антисемитизма…
Почему они не наняли Финклера спичрайтером? А ведь он мог бы обеспечить им успех. Чтобы победить, ты должен, как минимум, иметь представление о том, что думает противная сторона, а они были в этом полными невеждами.
Здесь он имел в виду не просто победу в диспуте, но и обретение Царства Божия.
Это была излюбленная тема в его давних спорах с отцом: евреи, когда-то считавшие своим долгом напоить водой странника и пожелать ему доброго пути, для которых было непреложным правилом «относись к другим так, как ты хочешь, чтобы относились к тебе», ныне превратились в людей, не способных слышать никого, кроме самих себя. Ему претила отцовская клоунада перед посетителями, но у себя в аптеке отец, по крайней мере, был демократом и гуманистом; а когда он, надев черный сюртук и шляпу, рассуждал о политике по пути домой из синагоги, лицо его застывало безжизненной маской, как застывал и его разум.
— Они сражались с нами и проиграли, — говаривал отец. — Они могли сбросить нас в море, но они проиграли.
— Но это еще не значит, что нам не нужно подумать об участи побежденных, — возражал Финклер-младший. — У пророков не сказано, что мы должны проявлять сострадание только к достойным.