Такой информации было явно недостаточно, поэтому мы с Гонсало сели у стойки и долго, уже вдвоем, рассматривали мой документ.
— Борхес, — сообщил мне Гонсало после долгого раздумья, — это наш великий писатель.
— Понимаю, — отвечал я терпеливо, — и Кортасар — тоже. Но какое отношение они имеют к Италии?
— Кортасар? — возмутился Гонсало. — Ничего подобного. Он, кажется, парагваец.
Чтобы разрешить наш спор, мы позвали девушку, проходившую мимо, и она уверенно сказала, что Кортасар — уругваец.
— Вот видишь, — сказал Гонсало торжествующе. — Я был прав!
Я не нашелся, что возразить, и решил больше не спорить. Тем более что происхождение Кортасара нам ничего не давало — перебросить мостик к Италии все равно не удавалось. Гонсало также предположил, что Z — это знак Зорро, и я согласился, за неимением лучшей гипотезы.
Воздух на улице за ночь изменился. Лето кончалось, похоже, бесповоротно, и я ощутил, всей кожей, как в этом городе может быть грустно зимой.
Я побрел без цели куда-то в другую сторону, на этот раз по авениде Парагвай. Девушки были одеты всё так же по-летнему, и от этого стало немножко веселее. Долго я так шел по гулкой, как каменный коридор, улице, любуясь неожиданно возникающими из-за угла мраморными дворцами, скверами, бесконечными конными генералами, пока не почувствовал вдруг запах моря — мгновенный, почти неуловимый, запах Атлантики.
Он был неуместен и тревожен, и я почти споткнулся, вдруг вспомнив что-то совсем нездешнее: край моря, гниющие бурые водоросли, тарахтение дизеля, добела отмытые дощатые палубы и старые сети. И устриц.
В самом деле, в этом городе суша, равнина — отсюда и до Кордильер — господствовала и не оставляла морю места. Морем сюда прибывали и забывали его навсегда — слишком много здесь было всего остального.
Ветер переменился, но перед глазами по-прежнему стояли грубые, корявые раковины. Я поднял руку и остановил такси.
— Куда? — спросил водитель.
— Знаете, — ответил я, несколько смущенно, — мне хочется куда-нибудь, где подают устриц. — Водитель непонимающе смотрел на меня, и я пояснил: — Mariscos.
Почему-то эта просьба привела его в восторг. Он объяснил, что мне страшно повезло, и он — единственный человек в Буэнос-Айресе, который знает правильное место. Мы развернулись и помчались по узким улочкам.
Дома становились все ниже, и вскоре мы приехали на небольшую круглую площадь, с неизбежным сквером посредине и кучей ресторанчиков по периметру. В этот час на площади не было ни души, только две маленькие девочки качались на веревочных качелях, привязанных к громадной ветке фикуса, и распевали бесконечную песенку. На одной из неприметных дверей красовалась надпись — "Устричный бар", и водитель гордо показал мне на нее.
В кафе было почти совсем пусто, я сел у окошка и заказал дюжину устриц и бокал вина, чтобы не напиваться с утра пораньше. С таким же успехом можно было заказать бутылку, потому что бокал был примерно на пол-литра, по размеру вроде пивной кружки. Пока официант сосредоточенно вскрывал раковины, я рассматривал внутренность кафе. Старые, обшитые черным деревом стены, основательные потемневшие столы, черно-белые фотографии. Та, что запечатлела прибытие генерала Перона из ссылки, была, по-моему, самой новой. Карлос Гардель с друзьями на стадионе Ривер Плейт. Линдберг на фоне самолета перед вылетом в Дакар — тонкие растяжки, хрупкие крылышки, внушительный винт. Карузо в театре Колон. Много людей, свободных и раскованных, смеющихся, таких же красивых, как и сегодня на улицах.
Немолодой сеньор, сидевший у стойки на высоком табурете, тем временем переместился на стул и достал из чехла бандонеон. Он аккуратно расстелил на колене цветную тряпку, устроил бандонеон и заиграл. Конечно, танго, и, конечно, «Кумпарситу», а потом много незнакомого.
Так мы сидели, он играл, как будто сам для себя, сосредоточенно глядя перед собой тяжеловатым, каким-то крестьянским взглядом, а я смотрел то на него, то на хозяина, откинувшегося на спинку старого стула. Когда музыкант слегка подбрасывал бандонеон коленом, звук на мгновение сбивался — я, наконец, понял, как это получается у Пьяццолы. Еще один посетитель, тоже немолодой, подпевал негромко. Потом они спели хором, хрипловато и не очень стройно. Наконец я прикончил неуместных в этом кафе устриц, положил несколько монеток в футляр от инструмента и с сожалением вышел на площадь.