Взрослые не знают, что делать с мохнатками, а мы — знаем. Есть один, из первого подъезда. Он знает. У него мать работает в ночную смену на сахарном заводе и через дыру за проходной сумками таскает патоку. Он носит нам патоку. Я ее есть не могу, очень сладкая, тошнит. За сахарным заводом на прудах есть квадратный, в чугунном витом окоеме палисад, в жару там душно пахнет лекарствами и финиками, пижма, пастушья сумка, чертополох, сурепка вымахали по пояс. Женщины из проходной несут сумки. Одна — мать того, из первого подъезда. Она воровка, она очень красивая и сверху толстая, как Африка. Мы прячемся в саду и кричим женщинам: «Жженый сахар! Жжженый сахар!»
Африка оборачивается и говорит баритоном: "……!"
Ее сын знает точно, что делать с мохнатками. Он придумал им это название — оно неприличное, но мы ему все прощаем, потому что он знает. Мы приносим ему пачки с мохнатками и он сжигает их на костре около помойных баков. Там всегда что-то горит, этим летом везде все горит, засушье, тридцать градусов, под Москвой горят жирные торфы, утром дымка и холодная гарь, горит тополиный пух, поползень огонька, горькая хмара, белые семена на асфальте, горит пустое оконце башенного крана на стройке (вечер, прямое солнце, на первом этаже пригорает рыба с луком, все горит. Сначала прогорает пачка, валит коклюшный белесый дым, мы пригибаем колени, смотрим, щуримся от дыма, кто-то крутит кукиши "дым, дым, я масла не ем", когда горелое провалится, видно, как шипят и корчатся в липком молозиве, попахивают паленой курой, давленой божьей коровкой, плевками лопаются волосатые заусеницы, нам жарко, нам очень жарко. Тот из первого подъезда смеется, и мы тоже смеемся. И я смеюсь. Хотя у меня ноги дрожат и вся моя вода "из-под крана" колом стоит под кадычишком, я глотаю, глотаю, проглотить не могу. Но тот из первого подъезда и так говорит, что я «шибздо» и «чмо» и «педорас» и делает мне «сайки», «пендели» и «крапивку» и говорит, что я ссу, когда трушу. И когда не трушу — тоже. Он все знает. Он сам развел костер и сказал:
— Мы будем делать смерть.
А одна не смеется. Она татарка. Ее как-то зовут. Фадиля? Фазиля? Фатиха? Да брось врать-то, Лена ее звали, Таня или Оля, я не помню. Допустим, Катя.
Катя топает ногами и орет на нас: «Сволочи!»
Он не слушает Катю. Он знает и уже всем сказал, что она — «дырка», «татарка» и «косиха». Он ворошит в костре шлангом от душа и говорит:
— Мы делаем смерть.
А я отнимаю у него шланг и ору, как Катя, и, конечно, как всегда путаю слова, у меня получается:
— Не стронь! Не стронь!
Он дразнится, слюняво тпрукает губами:
— Строну! Строну!
Потом мы сидим на чердаке. Выше пятого этажа, на последней лестничной площадке, где стоит консервная банка с окурками и миски с присохшей кошачьей едой. У меня болит копчик (дали с ноги), руки по локоть в саже и мохнаточьем соке. У Кати ничего. Ей только юбку задрали и все увидели желтые трусы.
— Он сделал смерть, и теперь придут мийвицы, и мы все будем мийвицами. — говорит Катя.
Последнее слово она говорит гнусаво, с растяжкой, гундосит, как в насморочную ноздрю. Получается противнее, чем "мертвецы".
— Мийвицы хуже. Это — мертвые мертвецы. Есть живые мертвецы, но их не бывает, а «мийвицы» — они живыми никогда не были. Он козел, он сделал смерть.
На чердаке горячо, выше только голуби, антенны, трубы, раскаленная жесть скатов.
Смерть я знаю. Это когда к подъезду выносят две табуретки. Табуретки потом выбрасывают на помойку вместе с обделанным матрасом, постельным бельем и серыми обмылками. Около табуреток ставят "на попа" крышку, она, эта прямоугольная крышка, как дверь. Она не страшная, обита первомайским дешевым кумачиком, а по краям — черные капроновые ленты, оборочки, как на конфетной коробке (маме такую дарили, с немецким шоколадом коробку). Крышку ставят, чтобы все поняли — в подъезде смерть. А то, от чего крышка — стоит в квартире, и в н е м лежит тот, кто умер. И ждет, когда приедет желтый автобус с Ваганькова. Тот, кто умер, он, как мохнатка. Никто не знает толком, что с ним делать.
— Давай прекратим смерть — говорит Катя.
Я сделал все, как она сказала. Все очень просто, вот что надо делать, чтобы прекратить смерть: надо один день прожить быстрее, чем другие люди. Не сидеть, не лежать, а все время ходить, прыгать, руками махать, бегать, хоть на месте, но быть быстрее других. Лучше бегать. А еще взять мелок и везде, где скажет Катя нарисовать знак бесконечности. Это такая протяжная восьмерка на боку, волшебный узелок, крепче, чем слово всегда.