Вдруг я понял, что она спит. Измучилась от борьбы и заснула у меня на плече, как бывало столько раз в такси, в автобусе, на скамейке. Я сидел тихо, чтобы ей не помешать. Ничто не могло разбудить ее в темной церкви. Пламя свечей едва колыхалось перед статуей, мы были одни. Она давила мне на руку, и я никогда не знал такого наслаждения, как эта боль.
Говорят, если нашепчешь что-нибудь спящему ребенку, это на него повлияет; и я начал шептать, негромко, чтобы ее не разбудить, но все же надеясь, что слова проникнут в подсознание. «Сара,– шептал я,– я тебя люблю. Никто никогда тебя так не любил. Мы будем с тобой счастливы. Генри переживет, мы ведь только раним его гордость, а она заживает быстро. Он найдет, чем тебя заменить,– ну, будет собирать античные монеты. Мы уедем, Сара, уедем. Этому не помешаешь. Ты любишь меня, Сара»,– и я замолчал, думая, надо ли покупать новый чемодан. Тут она проснулась и закашлялась.
– Я заснула,– сказала она.
– Иди домой, Сара. Тебе холодно.
– Это не дом, Морис,– сказала она.– Я не хочу отсюда уходить.
– Тут холодно.
– Ничего. Тут темно. В темноте я во что угодно поверю.
– Поверь в нас.
– Вот именно.
Она опять закрыла глаза, а я взглянул на алтарь и сказал, как сопернику: «Видишь, какие побеждают доводы».
– Ты устала? – спросил я.
– Да, очень.
– Не надо было от меня бежать.
– Это не от тебя.– Она пошевелила плечом.– Пожалуйста, Морис, теперь ты уйди.
– А ты иди ложись.
– Да, сейчас. Я не хочу выходить с тобой. Я хочу тут попрощаться.
– Обещай, что скоро ляжешь.
– Обещаю.
– И позвонишь?
Она кивнула, но смотрела она на свою руку, словно брошенную на колени. Я заметил, что пальцы скрещены, и подозрительно спросил:
– Ты не лжешь?
Потом я разнял ее пальцы и спросил снова:
– Ты хочешь опять от меня убежать?
– Морис, дорогой,– сказала она,– у меня нет сил.– И она заплакала, прижимая кулачки к глазам, как ребенок.– Прости,– сказала она.– Уходи, пожалуйста, Морис, пожалей ты меня!
Сколько можно приставать к человеку! Как настаивать после такой мольбы? Я поцеловал спутанные волосы, и соленые, влажные губы тронули уголок моего рта.
– Храни тебя Бог,– сказала она, и я подумал: «Она это вычеркнула, когда писала Генри». Если ты не Смитт, отвечаешь так же, как попрощались с тобой, и я машинально сказал то, что сказала она; но, выходя, увидел, как она сидит у самой кромки света, словно нищий, который зашел погреться, и представил, что Бог и впрямь ее хранит – или просто любит. Когда я стал записывать, что с нами было, я думал, я пишу про ненависть, но та куда-то ушла, и я знаю одно: Сара ошиблась, она меня бросила, и все же она лучше многих. Пусть хоть кто-то из нас двоих верит в нее – она в себя не верила.
Следующие дни мне было очень трудно сохранять благоразумие. Теперь я работал ради нас двоих. Утром я устанавливал минимум, семьсот пятьдесят слов, но уже к одиннадцати получалась тысяча. Удивительно, что творит надежда,– роман целый год едва тащился, а теперь подходил к концу. Я знал, что Генри уходит на службу примерно в половине десятого, и Сара могла звонить до половины первого. Он стал приходить к ленчу (это мне сказал Паркие), и до трех она звонить не могла. Я решил до 12.30 перечитывать то, что сделал накануне, а потом, когда ждать не надо,– ходить в Британский музей, собирать материал по Гордону. Читать и выписывать проще, чем писать,– не так поглощает, и мысли о Саре становились между мной и миссией в Китае. Я часто думал, почему мне предложили написать именно эту биографию. Лучше бы выбрали того, кто верит в Бога, как Гордон. Я мог понять, что он упорно сидел в Хартуме, здесь его ненавидели политики, но Библия на столе -это чужой мир, не мой. Может быть, издатель надеялся и на то, что мое циничное отношение к его Богу принесет скандальный успех. Что ж, я ему угождать не собирался – это и Сарин Бог, а я не буду побивать каменьями даже миф, даже призрак, раз она его любит. В те дни я не питал к нему ненависти – ведь победил-то я.
Как-то я ел свои сандвичи (почему-то я всегда пачкал их химическим карандашом) и вдруг услышал знакомый голос, тихий, чтобы не помешать читателям:
– Надеюсь, сэр, теперь все хорошо, простите за нескромность. Я поднял глаза и увидел незабвенные усы.
– Очень хорошо, Паркис, спасибо. Сандвич хотите?
– Нет, сэр, что вы…
– Ладно, ладно. Считайте, это мои расходы. Он робко взял сандвич, посмотрел и сказал так, словно получил монету, а она оказалась золотая: