– Они ничего не могут знать о прежних владельцах?
– О прежних? Нет, ничего не могут. Когда они приехали, тех уже давно не было в Галливаре.
– А вы ничего не знаете?
– Я? Нет, и я ничего. Нет, никто ничего не знает.
Только Ларс успел подумать о странной привычке начинать почти каждую фразу с «нет», и открыл рот, чтобы спросить, не подскажет ли, кто знает, как собеседник продолжил:
– Странная семья была. И невезучая.
– Почему?
– За год столько всего случилось… Девочки у них умерли одна за другой. И дом сгорел. Хозяйка решила уехать, коммуна ей выплатила кое-что, они и уехали.
– А куда?
– Нет, не знаю. Я с ними не дружил, уж очень замкнутые были, буркнут «здрасьте» при встрече и все. И набожные слишком, если не дома, так в церкви, больше никуда не ходили. Если хотите узнать, там и спросите, может, там знают.
– А вы их детей не помните? Старшего сына Густава?
– Нет, как звали не помню, нет. Но парнишка был странный, волчонком смотрел на всех. Да, у них еще и сын тогда утонул.
– Как это?
– Вроде пошел зачем-то на Вассаратрескет, когда лед еще не очень прочный был, и утонул. Его только весной нашли, когда всплыл.
– Господи… – пробормотал Ларс
– Я же говорю, что невезучие.
Слушать о несчастьях семьи Густава больше не хотелось, но один вопрос Ларс все же задал:
– А вы их фамилию не помните?
– Нет, не помню.
– Не Ольстены?
– Да, кажется, так.
В церковь Ларс решил сходить позже, сначала отправился в отель, чтобы немного прийти в себя. Настроение было мрачным, как сама жизнь Ольстенов. Пока написанное Густавом подтверждалось.
Он долго сидел в кафе, съев салат и выпив бессчетное количество чашек кофе, снова читал откровения Густава о его детстве. Теперь все выглядело много живей, словно сам переживал описанное. Вот он Вассаратрескет, там церковь, где-то там стоял старенький дом Осльтенов…
Учился я хорошо не столько потому, что это интересовало, сколько чтобы не давать лишний повод для порки. Хотя интересно тоже было, в школе другая жизнь. Нам не разрешали оставаться после занятий, дома ждала работа, но я ухитрялся это делать и просиживал в библиотеке столько, сколько мог. Сначала сидел, чтобы не идти домой, но просто сидеть скучно, и я читал. Вскоре прочитано было все, вплоть до учебников для более старших классов, возможно, поэтому учеба стала даваться легко.
Странно, но учителя и библиотекари не обращали на меня никакого внимания, вернее, старались делать вид, что меня не замечают. Думаю, репутация нелюдимого подростка надежно защищала меня от их сочувствия, да и отчим наговорил черти чего… Он-то считал, что меня всегда есть за что пороть.
Я не мог дать сдачи, но и жаловаться тоже не мог, не позволяла гордость. Не представлял, что будет, если я расскажу в школе о том, что меня регулярно порют. Засмеют же, станут показывать пальцами, тогда хоть в Вассаратрескет головой бросайся. Нет, я молча терпел, ожидая, когда смогу дать сдачи.
Сколько раз мечтал взять в руки даже не стек, а настоящую плеть и отходить это чудовище, исполосовав ему всю спину! Ничего, вот повзрослею, стану сильней и разукрашу его так, чтобы неделю ни сесть, ни лечь не смог! Только эта мечта помогала держаться.
Тренировать свое тело нарочно не было необходимости. Отчим постарался нагрузить меня тяжелой работой так, чтобы меньше оставалось времени на глупости – так говорил он. Мне было тринадцать, и на меня вовсю заглядывались девчонки, а я все еще находился в полной зависимости от отчима, от его настроения. И от своей мечты исполосовать его самого.
Я не мазохист ни в какой степени и от прикосновения кожаных полосок или розог удовольствия никогда не получал. Однажды (это случилось на каникулах) не выдержал и вырвал стек из рук отчима с криком:
– Я ни в чем не провинился, чтобы меня бить!
Все же он был много сильней, и я оказался избит так, что два дня лежал на животе, скрипя зубами и уткнувшись лицом в подушку. Мать смазала мою спину чем-то заживляющим и укорила:
– Он желает тебе добра.
– Добра?! Избить до полусмерти называется желать добра? Зачем ты вышла за него замуж?!
– Он желает тебе добра, – повторила мать. – Хочет выбить из тебя строптивость.