— Ты сегодня вечером свободен?
Но тут мимо протащился Курт. Его клонило в сон. Это был уже не тот Курт, который несколько дней назад проснулся рядом с ней в ее кровати.
— Можно, я возьму его с собой? — спросила Катрин. Просто чтобы задать интересный вопрос и из жалости к себе самой, которая охватила ее при мысли о том, что ей сейчас придется без поцелуя, без Макса и без кофе выйти на офтальмологические подмостки, под софиты разнокалиберных линз целой своры жаждущих прозрения пациентов. Она вдруг остро ощутила потребность в защитнике и связующем звене.
Макс удивился, но проявил великодушие. Конечно же, она может взять Курта с собой. Она может брать его когда угодно.
— Моя собака — это твоя собака, — сказал он и вместо поцелуя сунул ей в руку поводок, на другом конце которого Курт отчаянно боролся с бодрствованием за здоровый утренний сон.
— А когда ты его заберешь? — спросила Катрин. На самом деле ее вопрос означал: «Когда мы увидимся?»
Он должен был ответить:
— Когда хочешь. Приходи с ним вечером ко мне.
Но он ответил:
— Если ты не против, я заберу его завтра в обед.
Она была против, но сказала:
— Хорошо. Договорились.
На лестнице Курт не позволил себе ни единого проявления своеволия — ни единого писка «говорящего» сэндвича, ни единого шага в направлении, противоположном движению Катрин. Он чувствовал, что с ней сейчас шутки плохи и что он будет первым и единственным, кто почувствует ее дурное настроение на собственной шкуре.
В обед и два раза после обеда Макс звонил Катрин и справлялся, как дела у Курта. И у нее. Курт спал посредине приемной. Время от времени о него спотыкался какой-нибудь особенно близорукий пациент, но Курт, судя по всему, спал слишком глубоко, чтобы кусать его в отместку за ногу. Катрин давала краткие, вежливые, доброжелательные ответы. Так она, по-видимому, разговаривала со своими пациентами. Макс чувствовал бы себя более уютно, если бы ее ответы были менее краткими, вежливыми и доброжелательными.
Вечером опять пошел снег. Макс отправился к Пауле, чтобы выслушать новую версию старой песни о критическом пересмотре прошлого. Эта затея казалась ему смешной. Зачем он шел к Пауле? Что он там потерял? Почему он не пошел к Катрин, которую любил? Почему не сказал ей, что он уже ни минуты не может прожить без мыслей о ней и готов сделать для нее все — например, взорвать и за один день заново отстроить Рим, — лишь бы она позволила ему, целуясь с ней, испытывать тошноту?
Звоня в дверь Паулы, он поклялся себе, что сегодняшний лабораторный опыт под названием «Жирная Сиси» будет последней попыткой изменить естественные процессы с помощью кустарной медицины.
В квартире Паулы собрались все курительные свечи арабского мира, чтобы сообща раскурить биологически усвояемый мегакосяк. С дюжину ароматических… нет — целебных свечей придавали запаху медицинско-психоделическую ноту и заодно освещали помещение. Из горячих клубов дыма вышла Паула. Ее обнаженные плечи, живот и ноги, яркий макияж в контрастных тонах — все это складывалось в образ знойной индийской женщины, которой хотелось и, вероятно, можно было обладать немедленно; и то и другое было результатом мастерски инсценированного наркотически-галлюцинаторного хеппенинга. Поскольку Паула всегда стремилась к логической завершенности своих экстравагантных клише, общую композицию довершала группа «Pink Floyd», исполнявшая «Dark Side of the Moon».[22]
— Что это за цирк? — спросил Макс. — Ты что, решила проведать свою школьную юность?
— Угадал. Только не свою, а твою, — ответила Паула.
На этот раз ее губы выглядели особенно плотоядными. Или они просто показались ему такими вблизи? Входная дверь была заперта. Правда, ключ торчал в замке, как с удовлетворением отметил про себя Макс. Его угнетало уже то, что он вынужден был думать о таких вещах.
Паула взяла его, как пациента, за руку, провела в свой окуренный и охраняемый горящими светильниками медитационно-лабораторный салон, с ласковой настойчивостью усадила на паркетный пол, устланный коврами и подушками, и сама устроилась рядом.
— Что ты собираешь со мной делать? Соблазнять? — с наигранной веселостью спросил Макс.
— Нет, всего лишь целовать. Должен же ты когда-нибудь этому научиться? — ответила Паула, разминая губы, как трубач.
Макс хотел встать и уйти, но тут на стене вспыхнул квадрат света с закругленными углами: Паула включила диапроектор. Раздался щелчок, и на экране появилась «она» — во весь рост, мощная, неотвратимая, как судьба, классическая молодая соседка, которую мы видим сто раз в день и на сотый раз уже не узнаем. Симпатичная, но не очень. С честным взглядом типа «у меня сегодня критический день, но это меня не огорчает». И со свежей улыбкой типа «я варю лучшее абрикосовое варенье на свете». В сочетании с крепким носом типа «кому не нравится — его проблема!», напоминающим лыжный трамплин. Над которым навис узкий лоб типа «была охота думать, мозги ломать!» А на голове искусно мелированные, намертво схваченные гелем короткие светлые волосы, застывшие в художественном беспорядке, — то, что называется «я расческу потеряла и хожу теперь как есть». Одна рука, сжатая в кулак, упирается в бедро. Одна нога, осеняемая юбкой, выставлена вперед, словно с целью продемонстрировать незаслуженно обделенную признанием эротичность мощных икр. Женский образ — как генеральная исповедь. Это была она. Это она лишила Макса сознания одним поцелуем — Лизбет Виллингер, жирная Сиси.