Она всплакнула. На Рождество принято плакать, это почти обязательно. Фрэнсис плакала из-за того, что свекровь была так добра к ней самой и ее сыновьям, из-за блестящей изысканности подарочного обеда, из-за собственного удивления тем, что ей довелось пережить, и потом, совсем уж расчувствовавшись, она всплакнула, вспомнив жалкие рождественские праздники прошлого. О господи, разве это можно назвать праздником: мальчики были совсем маленькими, и жили они в ужасных съемных квартирах, и все было такое убогое, и они частенько мерзли.
Потом Фрэнсис утерла слезы и продолжила сидеть в благословенном ничегонеделании — час, второй. Ни души в доме… однако звук радио все же доносится из цокольного этажа, а не из соседнего дома. Ладно. Фрэнсис решила не обращать на это внимания. Может, его просто забыли выключить. Четыре часа. Коммунальные службы, наверное, вздыхают с облегчением: они обеспечили газом и электричеством еще один национальный рождественский обед. Усталые и сердитые женщины от южного до северного края страны сейчас выходили из кухонь со словами: «Уж посуду-то сами помоете». Что ж, удачи им.
В креслах и на диванах клюют носами сытые люди. Речь королевы, страдая от последствий праздничного переедания, будут слушать вполуха. Темнело. Фрэнсис встала, задернула занавески, включила свет. Снова села. Она проголодалась, но не могла заставить себя нарушить безупречность ресторанного обеда и пока обошлась куском хлеба с маслом. Она налила себе стакан «Тио Пепе». Должно быть, Джонни сейчас на Кубе читает лекции тем, кто оказался с ним рядом. О чем? Да о чем угодно. Возможно, о текущей ситуации в Британии.
Она могла бы подняться к себе и немного поспать — в конце концов, не часто ей выпадает шанс устроить «тихий час». Но вот хлопнула входная дверь, и потом открылась дверь на кухню: вошел Эндрю.
— Ты плакала, — заметил он, садясь за стол рядом с матерью.
— Ага. Немного. Было так приятно.
— Я не люблю плакать, — сказал Эндрю. — Меня это пугает. Я боюсь, что, однажды начав, никогда больше не остановлюсь. — Тут его лицо вспыхнуло до корней волос, и он пробормотал: — Боже мой…
— О Эндрю, — сказала Фрэнсис, — прости меня.
— За что? Черт, неужели ты подумала…
— Все можно было бы сделать иначе, наверное.
— Что? Что можно было бы сделать иначе? Ох, черт.
Он налил им обоим вина и сел, нахохлившись, совсем как Джил несколько дней назад.
— Это все из-за Рождества, — сказала Фрэнсис. — Именно оно всегда вызывает из глубины памяти плохие воспоминания.
Но сын отмахнулся от этой мысли, сделав жест рукой, словно хотел сказать: «Достаточно, не продолжай». И наклонился вперед, чтобы изучить подарок Юлии. Так же, как Фрэнсис, он обмакнул палец в суп и одобрительно хмыкнул. Потом попробовал кусочек моллюска.
— Я чувствую себя ужасной лицемеркой, Эндрю. Настояла, чтобы все были паиньками и поехали домой, а сама почти не навещала родителей после того, как стала жить самостоятельно. Если я и приезжала к ним на Рождество, то уезжала на следующее утро или вообще в тот же вечер.
— Интересно, а они сами возвращались домой на Рождество — твои родители?
— Твои бабушка и дедушка?
— Да. Думаю, они-то как раз возвращались.
— Точно не знаю. Мне вообще мало что про них известно. Ведь была война. Она как пропасть прошла через мою жизнь. Та жизнь, с родителями, осталась на том краю. И оба они уже умерли. Когда я уехала из дома, то старалась думать о родителях как можно меньше. У меня просто сил на них не хватало. И поэтому я не навещала их. А теперь ругаю Роуз за то, что она не хочет ехать к своим родителям.
— Я так понимаю, тебе было не пятнадцать лет, когда ты уехала из дома?
— Нет, восемнадцать.
— Ну вот, значит, ты чиста.
Это абсурдное замечание насмешило их обоих. Чудесное взаимопонимание. Как хорошо она ладит со старшим сыном! Так было с тех пор, как он повзрослел — то есть совсем еще недолго на самом деле. И какая же это радость, какое утешение за…
— А Юлия… Она ведь тоже не ездила домой на Рождество?
— Но она и не могла, она жила здесь, в Англии.
— Сколько ей было, когда она приехала в Лондон?
— Лет двадцать, кажется.
— Что? — Эндрю даже закрыл лицо руками, а потом убрал их и проговорил: — Двадцать. Мне сейчас столько же. А мне иногда кажется, что я еще не научился толком шнурки завязывать.
Оба молчали, пытаясь представить себе совсем юную Юлию.