— Ты изумителен! Играешь свою роль очень жизненно.
Это было ему приятно, и он становился непохожим на того угрюмого молодого человека, который затаил злобу на судьбу, не сделавшую его дофином. Артуа, само собой разумеется, любил играть на сцене и даже моим невесткам игра доставляла удовольствие.
Иногда мы разрешали играть юным принцессам Клотильде и Елизавете. Я настаивала на этом, хорошо помня, как меня отстраняли из-за малого возраста. Им, разумеется, это очень нравилось; я стала весьма гордиться маленькой Елизаветой, да и Клотильдой тоже, пока ее гувернантка не настроила ее против меня. Она была добродушной девочкой — немного ленивой, да к тому же и очень толстой. Король со своей склонностью давать прозвища уже перекрестил ее в Толстую Даму. Она не обращала на это внимания, была восхитительно добродушна и соглашалась на самые неблагодарные роли с улыбкой.
Все это было еще занимательнее потому, что нам приходилось устраивать себе сцену из ширм; приближение любого человека, не посвященного в наши секреты, означало, что их нужно быстро сложить в шкаф, и все мы делали вид, будто одеты в обычные платья и костюмы и ведем светскую беседу.
Мой муж, разумеется, был посвящен в эти тайны, однако не играл на сцене и поэтому изображал зрителей.
— Очень приятная роль, — шутила я, — поскольку каждая пьеса нуждается в своей аудитории.
Он улыбался и аплодировал чаще, чем засыпал. Про себя я отметила, что когда я была на авансцене, он почти всегда бодрствовал.
Мы стали такими энтузиастами представлений, что я обратилась к монсеньеру Кампану, моему секретарю и библиотекарю, услуги и осмотрительность которого мною ценились, и попросила его помочь подобрать соответствующие костюмы, которые потребуются для наших ролей. Он оказался очень полезным в этом деле, как и его сын, который присоединился к нам. Развлечение продолжалось, и каждый заметил, насколько ближе стали мы все шестеро; мы даже кушали вместе.
Любительские театральные представления были одним из способов времяпрепровождения. Я всегда доказывала, что мы должны ездить в город, обычно это были балы в Опера. Я настаивала, чтобы мы ездили вместе, несмотря на то, что мои невестки не были хорошими танцовщицами и не горели большим желанием. Парижане никогда не приветствовали их такими радостными криками, как меня. Казалось, что они забыли одну мою оплошность, свидетельствовавшую о моем плохом вкусе, — поездку в Булонский лес в санях, и вновь открыли мне свое сердце. Мне не приходила в голову мысль, что народ может любить свою дофину сегодня и ненавидеть завтра. Я ничего не знала о народе, и хотя много раз бывала в городе, мало знала Париж — по-настоящему большой город.
Сколько контрастов было в этом городе! Хотя в то время я, как слепая, не замечала их. Красивая Площадь дофины — и эти петляющие улицы:
Жюиври, О'Фев и Мармузе, на которых живут воры и проститутки самого низшего пошиба бок о бок со знаменитыми красильщиками Парижа, из домов которых трубы выходят прямо на булыжную мостовую. Иногда, проезжая мимо, я видела красные, голубые и зеленые потоки, вытекающие их этих длинных и узких улочек. Мне сказали, что эти потоки от домов красильщиков, и я не стремилась ничего больше узнать о ремесле этих людей.
Это был шумный и одновременно веселый город. Его веселье бросалось в глаза. Иногда ранним утром, шумно возвращаясь после очередного бала в Версаль, мы видели крестьян, прибывающих с другой стороны шлагбаума со своими товарами, чтобы продавать их на Центральном рынке Парижа. Мы встречали булочников из Гонасса, привозивших хлеб в Париж. Через несколько лет этим булочникам не будут разрешать увозить обратно ни одной непроданной булки хлеба, поскольку хлеб станет таким сокровищем, что власти установят строгий контроль за каждым куском хлеба, ввезенным в столицу. Хлеб! Вот слово, которому предстояло звучать в моих ушах похоронным звоном. Однако в то время простые булочники из Гонасса, которые дважды в неделю приезжали в Париж, открыв рот смотрели на наши кареты, возвращающиеся в Версаль.
Тогда я ничего не знала о буднях города, в который каждое утро приезжали шесть тысяч сельских жителей со своими товарами. Оперный театр, дома людей, так горячо любивших меня, столица государства, королевой которого я стану в один прекрасный день, — вот чем был для меня Париж.
Если бы мне рассказывали о Париже! Мадам Кампан часто высказывала сожаления по этому поводу. Она говорила, что Вермон преступно держал меня в неведении. Я могла бы так много узнать, если бы видела Париж за работой, то есть таким, каким он в действительности был для парижан. Я увидела бы чиновников, идущих на работу, торговцев на Центральном рынке — этом чреве Парижа, парикмахеров, покрытых мукой, которой они пудрили парики, адвокатов, одетых в гражданское платье и в мантии и направлявшихся в свои конторы в Шатле. Я узнала бы о разительных контрастах и смогла ощутить разницу между нами, в роскошных платьях, и бедными нищенками, теми унылыми созданиями, на лицах которых, изборожденных следами попоек и всяких превратностей судьбы, осталось мало человеческого; созданий полуживых и слишком потасканных для того, чтобы продолжать заниматься самой древней профессией, которые теперь годились лишь на то, чтобы исполнять поручения самых бедных проституток. Так много бедности на одной стороне, так много великолепия на другой! Париж, через который я беспечно и весело ездила, был местом с плодороднейшей почвой для вызревания революции.