«Или того хуже — выживу и вернусь домой, к маме.
…а месяца через четыре все равно придется признаться, что я жду ребенка.
Как она будут кричать… как она будет кричать!
А я даже не смогу ничего объяснить. Ведь сказать, что его отец — Михаил Александрович Врубель, все равно, что…
что…»
— А здесь нас никто не знает, — продолжал Мирослав, — мы можем сойти за семейную пару. Сойти, а не пожениться, — предупредил он отказ. — Навскидку, на полке в вашей башне лежит пачек триста денег, не меньше. В пачке двадцать купюр — сотенными и пятисотенными. По самым-пресамым минимальным подсчетам, это… — Он пошевелил губами, считая. — Больше полумиллиона. С такими деньжищами в Х1Х веке можно так развернуться!
— Они не только мои, — испугалась искуса Маша, — они Катины и Дашины.
— Маш, — весело пожурил он некудышность отмазки, — на хрена им бумажки? В наше время это даже не раритет, а, так, — симпатичный мусор.
Он был прав!
И искус, уже овладевавший ею однажды, подкатил к горлу вновь.
Остаться здесь… забыв про Суд меж Небом и Землей, который они наверняка проиграют, забыв безответное: «Что делать? Куда идти? Как объяснить матери?» Остаться здесь, где она не будет беременной 22-летней студенткой, на которую, помня странный поклон Василисы и Марковны, в институте всегда будут таращится косо, с пристальным непониманием, со злым шепотком. Не станет затюканной собственной матерью матерью-одиночкой, неспособной даже внятно озвучить имя отца.
Ведь здесь, здесь, здесь — в 1894 или -5 году отец ее ребенка еще жив!
И еще неженат! Еще два года, как неженат!
Осознание окатило Машу пожаром.
Она замерла, пытаясь унять дрожь в руках, побороть набросившуюся на нее непреодолимость желания, с криком вскочить из-за стола, забрать у Мира все деньги и бежать-бежать-бежать, ехать туда, где он — жив!
Конечно, сейчас, в 1894 или -5 году, она вряд сможет объяснить Мише Врубелю, как ей удалось забеременеть от него — в 1884-ом… Но он вспомнит ее! Он помнил ее всю жизнь. Он любит ее! Он, по-детски искренний, добрый, бесконечно склонный к самопожертвованию примет ее и с «чужим» ребенком! Он обвенчается с ней во Владимирском.
Потому что здесь…
«Как я не подумала раньше? Здесь…»
Здесь, в 1894 или — 5-ом, она — не Киевица! А, значит, может войти в свой, самый любимый, Самый Прекрасный в мире Владимирский собор, позабыв про свою «нехорошесть», неприкаянность, проклятость…
Позабыв про папу? Про Мира? Нарушив, данное ему обещание? Ведь, будучи не Киевицей, она не сможет его расколдовать, а, будучи с Мишей, не сможет быть с ним.
Забыв про Город? Киев, которому угрожает опасность?
Нет.
Нет…
«Может, потом?»
— Стоп! — с облегчением отогнала искушение она. — Какое жить? Мы же упремся в революцию. А это все, — конец. Киев горел 10 дней, людей убивали на улицах только за то, что у них пенсне на носу. А потом, первая мировая война, вторая мировая, голод 33 года…
— Да, — озадаченно выдохнул Мир. — Я и забыл. Но мы можем уехать в Париж.
— Нет.
В Париж Маша не хотела, и потому достала из ридикюля журнал «Ренессанс», порадовавшись, что его бумажная, стилизованная под ретро обложка, идеально соответствует месту и времени.
Итак: «В Царский сад, с его пышными клумбами…»
Мир замолчал, терпеливо пережидая пока Маша преодолеет статью.
…Наверное, в саду выступал бродячий цирк или зверинец, потому что с Аней и ее сестренкой Рикой (Ириной) произошло страшное приключение. Они попали в загородку с медведем.
В ушах зазвучал протяжный вороний крик. Женский: «Сделайте же что-нибудь!»
— Все по наивысшему разряду! — перекрыл его угодливый тенор. — Лучшие блюда a la carte! Пожалуйте-с, ваше сиятельство, филейчики из дроздов. Прелесть как хороши!
Карамельный лакей смотрел на Мира, с таким обожанием, точно был страстно влюблен в него последние двадцать пять лет.
«Ужас окружающих. Мы дали слово бонне скрыть событие от мамы», — так вспоминала об этом Анна Андреевна.
«Любопытно. Получается, что…»
— Перепела по-генуэзски, извольте-с! И, специально для обворожительнейшей дамы, яйца-кокотт с шампиньоновым пюре. Поистине замечательные!
Дама попыталась отвесить невнятный благодарный кивок и приметила еще одну даму, за столиком поодаль. Дамочка глядела на Машу с прожорливой завистью. Хоть вряд ли прожорливость относилась к шампиньонам, скорее — к несказанно красивому Миру.