— Ну, как знаешь… — отмахнулась Маша в третий раз.
*****
Послушное второму заклятию, парадное дома вывело разведчицу Прошлого в сентябрь 1911 года — на запруженную праздничной, громкой толпой вечернюю Фундуклеевскую, устремленную к Городскому театру.
Действие «Рати» усилилось, и Маша совершенно равнодушно объяснила себе: это потому, что без заклятия она волновалась бы сейчас до безумия, и дабы победить Машино безумие, «Рати» пришлось увеличить воздействие.
В голове и душе стало странно — совершеннейшее бесстрашие делало все нереальным.
Киевица протискивалась сквозь толпу, нечувствительная к ответным толчкам. Расширенный «Ратью» взор фиксировал мир так четко и ярко, словно, взглянув на кого-нибудь или что-нибудь, взор заставлял мир замереть на секунду, дабы владелице было удобней рассмотреть каждую мелочь.
И, рыская воспаленными глазами, понятия не имея, что она ищет, Киевица пробивалась по Фундуклеевской вниз, не минуты не сомневаясь — она это найдет.
Потому не сильно и удивилась, когда взор ее остановил кадр: коляска извозчика, завязшая в густейшей толпе зевак, собравшихся поглазеть на венценосца и великих княжон.
И страдающая в коляске молодая, черноволосая, уже женщина — Аннушка. Уже — Анна Гумилева. Уже — Анна Ахматова.
Теперь, пять лет спустя после их, не звуковой, а видимой встречи, ее лицо — уже увековеченное Экстер и Модильяни, — не было размытым. Проявилось — точно верховный фотограф навел на ее черты резкость.
Лоб перечеркивала убежденная в своей правоте челка, профиль обрел горбоносую горделивость, взгляд потерял неуверенность. И все это вместе было смурым и совсем не смиренным.
С хамоватой непосредственностью Даши Чуб, Ковалева преодолела метраж отделявший ее от коляски и, ухватившись за поручни, брякнулась на сиденья рядом с мадам Гумилевой.
— Чудо, ей богу! — объявила она.
Сидящая отпрянула от бесцеремонной.
Губы и брови Анны зафиксировали гнев и испуг.
— Какое счастье, что я вас приметила, — застрекотала ретивая,
ничего не боящаяся Маша. — Вы, верно, и не помните меня, Анечка? Я — Мария Владимировна! Припоминаете, как мы с вами на Владимирской горке вашу брошку искали? — Стоп-взгляд Маши остановился на крохотной Лире, приколотой к лацкану пиджака Горенко-Гумилевой-Ахматовой. — Надо же, вот она! — ухмыльнулась Мария.
Аннушка рефлекторно прикрыла брошь.
Коротко вздохнула — без радости, но с облегчением.
— Да, конечно же, я вас помню. У меня невероятная память. Я даже помню, что уже говорила вам это. Вы и не изменились совсем. Мария Владимировна?
— Так точно, Мария Владимировна. Не трудно и позабыть. Сколько с тех пор воды утекло. А вы изменились, — сказала Киевица. — И замуж, вижу, вышли.
Анна приподняла правую руку.
Слегка выставив безымянный свой палец, посмотрела на, завладевшее им обручальное кольцо — посмотрела с тускловатым сомнением.
— Вышла. Год как…
По улице медленно полз царский поезд: кители, мундиры.
— Мы с мужем живем в Царском селе. Я к матери погостить приехала. И вот застряла тут. А у вас красивая шляпа, — без эмоционально похвалила мадам Гумилева. — В Париже такие носят. А в Киеве и не встретишь.
Маша постаралась припомнить, как выглядит шляпа на ее голове, — но не преуспела.
— Так и не любите наш Город, — скуповато улыбнулась она.
— Нет… Я его теперь совсем по иному вижу, — призналась поэтесса. — Я часто сюда приезжаю. Все по храмам хожу. В Михайловском вот была… Необычен, и не даром над тем обрывом поставлен. Это он меня не любит.
— Не Город не любит вас, Аннушка, — сказала Маша.
И остановилась, понимая, что сказала не то.
Еще мгновенье тому сдержанно-скучливый, взгляд Анны бросился к Марии Владимировне с такой силой, с такой яростной тоской, что один этот взгляд почти подтвердил теорию Маши.
А миг спустя, «почти» и вовсе растаяло.
— Вы ведь знакомы, — осознала мадам Гумилева. — Вы нас и познакомили с ним. Он вам говорил обо мне? — спросила с болью. — Как он? О-о-о-о…
Руки Анны, большие, но красивые, прекраснопалые, с силой обхватили Машины кисти.
Взгляд переметнулся, куда-то за Машино плечо.
И остановился.
Метрах в двадцати от них, в разношерстной, возбужденный близостью верховной власти толпе, поигрывая тростью, стоял Киевский Демон.
Он не смотрел на поезд, не смотрел на Аннушку.