Да, узнать будет легко. Очень. Может быть, кто-то из них сообразит, как спастись от смерти, но, думаю, гордость победит. Она всегда побеждает. И слуги благороднейшей из благородных не опустят оружие, а значит…
Пусть прольется кровь!
— Вы ответите за их гибель. Ответите так, как сможете. А потом буду отвечать я. За всех вместе.
И я верю тебе, судия. Ты ответишь. Возможно, примешь на себя больше, чем понимаешь в эти минуты. Но можешь быть уверен: я не подведу. Не заставлю брать на себя ответ за мои грехи.
— Скоро вы шагнете на тропу, недостойную человека. Я не буду лгать вам, и вы не лгите себе. Нет ничего страшнее греха смертоубийства, особенно когда он складывается с другими грехами, груз которых уже лежит на ваших душах и ваших телах. Слова молитвы помогут очистить души, и это моя забота. Но грех плоти… Он смывается только плотью.
Что еще за грех? Не припомню за собой ничего похожего. Впрочем, судии виднее, а мне остается только внимать.
— Плотью, что была истинно невинна. Плотью, что была рождена для исполнения долга. Плотью, что примет в себя ваши грехи. Плотью, что станет навеки закрытым сосудом…
Одно из слов резануло слух. Все равно что нож брадобрея сорвался с твоей щеки и полоснул по шее.
Сосуд? Нет, только не он. Я не помню, что означает это слово, но я чувствую: оно омерзительно. Оно воняет грехом, но не запертым внутри, а оставшимся где-то снаружи.
— Сосудом, покорно ожидающим наполнения…
Она шла по галерее очень медленно, словно боялась попадать в полосы света между колоннами. Или словно боялась поранить босые ступни. А может, потому, что дрожала от холода, ведь на дворе была ночь, пусть и наполненная факелами, и воздух, касавшийся обнаженной кожи, наверняка казался слишком холодным той, что привыкла к тяжести черного одеяния.
Она остановилась на самом верху. Замерла над ступенями, растерянно глядя куда-то вперед, а значит, поверх наших голов. Куда-то в закрытые решетчатыми ставнями окна второго этажа.
Она не старалась прикрыть свою наготу, наоборот, руки безвольно висели вдоль тела, даже пальцы были расслаблены. А короткие локоны белокурых волос, влажно облепившие голову, будто еще больше подчеркивали беззащитность девушки, которая, казалось, не понимала, что происходит.
Лус Кавалено готова была выполнить приказ. Сейчас она наконец-то знала, что делать, хотя это знание снова стало заемным.
— Но есть грехи, которые нельзя искупить с чьей-то помощью, — продолжил Глорис, и прежний ритм его речи вдруг сбился, зато начал рождаться другой, разительно отличный от предыдущего. — Я мог бы провести тебя через коридоры молитвы, предатель. Я мог бы очистить твое тело любовью и ненавистью. Я мог бы помочь. И все же помогать не стану, потому что искупление всегда должно быть искренним. По собственной воле. И если ты не поймешь, что совершил, любые усилия будут тщетны.
Сейчас прибоженный снова говорил вроде бы со всеми присутствующими, но я больше не чувствовал его внимание на себе. И невольно начал озираться по сторонам, равно как и мои соседи.
— Ты знаешь о своем преступлении. Но видишь ли ты всю его глубину? Узри же!
Последние слова прозвучали почти что громом, и один из черномундирников вдруг рухнул на колени, утыкаясь лбом в брусчатку.
— Узри же и ужаснись!
Коленопреклоненного сотрясало рыданиями, как лихорадкой. И неудивительно, что мы расступились, стараясь оказаться как можно дальше от человека, только что обвиненного в неизвестном нам, но несомненно страшном преступлении.
— Ты предавал своих собратьев по оружию. Ты прятал свое истинное лицо под маской дружбы и преданности, сам служил врагу. Ты преступил не закон города, а закон людей, появившийся на свет в те времена, когда городов здесь не было и в помине. Чем карается предательство?
Он спрашивал, но не у нас, а у того, кто сжимал сейчас свою голову скрючившимися пальцами.
— Чем карается предательство?
— С… см…
— Я не слышу ответа!
— Смер…
— Я не слышу ответа!
И пусть эти слова относились не ко мне, я невольно произнес, хоть и одними губами, то, что желал услышать божественный судия. И не только я один: те, кто стоял рядом, те, чьи лица я мог видеть, шептали. Все громче и громче. А потом нарастающий гул разорвался криком:
— Смертью!
Крикнул сам обвиненный. Крикнул и поднял голову. По его щекам текли слезы, но глаза… Они могли быть какими угодно: испуганными, озлобленными, ненавидящими — и все же они были счастливыми. Как будто вместе со страшным словом куда-то прочь умчались все страхи и тревоги.