Держа папиросу немного на отлете, он зубами сорвал колпачок, раскрутил бутылку и опрокинул ее над жадно разинутым ртом. Водка с плеском и бульканьем устремилась в пищевод, мягко взорвалась в желудке и растеклась по всему телу живительным, расслабляющим теплом.
– Уси-пуси, – сказал Федор Артемьевич своей грудастой попутчице и не глядя сунул пустую бутылку за сиденье.
Он докурил папиросу до самого мундштука, отдыхая и давая водке как следует подействовать, и лишь после этого вылез из машины. Дверца захлопнулась с привычным жестяным лязгом, с левого брызговика сорвалась и шлепнулась на мокрый асфальт тяжелая лепешка грязи. Хлебородов ссутулился, сунул руки в карманы своей старой куртки, в которой ходил на работу, и не спеша побрел к диспетчерской.
На голой доске объявлений, намертво присобаченной к кирпичной стене диспетчерской, висел одинокий листок приказа о вынесении кому-то строгого выговора с предупреждением Рядом с приказом кто-то написал мелом коротенькое неприличное слово, – видимо, упомянутый товарищ таким образом выражал свое отношение к выговору, а заодно и к администрации. Хлебородов был с ним полностью согласен. Он даже пожалел, что при нем нет мела: можно было бы дописать что-нибудь от себя, вон там сколько свободного места…
В тамбуре жался приблудный пес по кличке Чубайс, прозванный так за рыжую масть, уклончивые манеры и склонность приватизировать плохо лежащие продукты. Хлебородов пинком отогнал Чубайса от двери, которая вела во внутренние помещения диспетчерской, и вошел в нее сам.
Скучавшая за пультом Константиновна обернулась на звук.
– Легок на помине, – сказала она. – Где это тебя носило? Опять калымил?
– Чтоб ты всю жизнь так калымила, – пожелал ей Федор Артемьевич, отдавая мятый путевой лист. – Поломался я.
– Что ты поломался, я вижу, – не осталась в долгу Константиновна. – Ас машиной что?
– Да хрен ее знает, – признался Хлебородов. – То глохнет, то дергается, как припадочная… Четыре раза чинился, насилу доехал.
– Значит, завтра на ремонт, – вздохнула Константиновна.
– А то как же, мать-перемать, – проворчал Федор Артемьевич. – Давно, понимаешь, не загорал, соскучился. Как подумаю, что целый день по этой грязюке придется в движке копаться, с души воротит.
– Хорошо, что морозов нет, – философски заметила Константиновна. – В прошлом году в это время минус двадцать пять было.
– Гляди, накаркаешь, – сказал Хлебородов, закуривая.
Идти ему никуда не хотелось, а хотелось сесть в одно из продавленных кресел с засаленной драной обивкой и не спеша побеседовать с Константиновной на разные профессиональные и житейские темы. Но время было позднее, дома тесть с шурином наверняка уже покатили одну бутылку и взялись за вторую, и жена где-то там медленно наливалась черной желчью, готовясь выплеснуть ее на загулявшего супруга. Федор Артемьевич вдруг почувствовал себя очень старым, усталым и обремененным массой неприятных обязанностей.
– Пойду я, Константиновна, – сказал он.
– Ступай, Артемич, – откликнулась диспетчер. – Дома, небось, заждались.
– Да уж, – проворчал он, – заждались.
Обычно Хлебородова подбрасывал до метро кто-нибудь из коллег. У многих водителей были личные автомобили, но, пока Федор Артемьевич загорал на трассе, все его приятели разъехались, и теперь ему предстояло пешкодралить до станции километра полтора, если не больше. Слава богу, что дождь, уныло моросивший с самого утра, наконец-то кончился, и можно было надеяться дойти до метро сухим.
Хлебородов вышел из ворот автопарка и зашагал по плохо освещенной улице, держа руки в карманах и дымя папиросой.
Район здесь был глухой, заводской, небезопасный даже днем. По вечерам здесь частенько грабили, а то и насиловали, а у возвращавшихся с работы водителей автопарка несколько раз срывали шапки. На такой случай Федор Артемьевич всегда носил в кармане пружинный нож зэковской выделки, с выполненной в форме рыбки голубой плексигласовой рукояткой и сточенным, острым, как бритва, лезвием из нержавеющей стали. Он шел по улице, стараясь не попадать в лужи, и тискал в кармане нож.
"Вот она, жизнь, – с не совсем трезвой горечью думал он. – По дороге едешь – боишься: вдруг поломка, или авария, или гаишник привяжется ни с того ни с сего. По улице идешь – боишься, как бы по башке не получить да без штанов не остаться. Домой придешь – опять же, страшно, потому что там Петлюра. Не даст ведь отдохнуть, зараза толстомясая. Не успеешь войти, а она уже включила свою пилораму. И пошла, и пошла, аж в ушах звенит…