Поворот в настроениях Красовского был слишком резок, почти вызывающий: он, всю жизнь куривший фимиам перед власть имущими, решительно перешел в лагерь чиновной “оппозиции”, нарочито – назло царю! – указав в своем Комитете, чтобы чиновники усилили цензурный режим, чтобы не жалели бумаг и чернил, чтобы писали даже больше, нежели писали раньше – до реформ.
– Бумагопроизводство следует расширить, – указывал он. – Я знать не желаю, о чем там наверху думают, но в моем Комитете каждая бумага должна получать бумаги ответные. А мы, яко всевидящие Аргусы, утроим надзор за веяниями Запада, кои никак не вписываются в панораму российского жития… Вот, пожалуйста, новый журнал дамских мод из Парижа! Нарисована дама как дама. Но спереди у нее на платье подозрительный разрез, сзади тоже обширная выемка. На что они нам намекают? Нельзя…
Смерть сразила его разом, и в Петербурге гадали:
– Ну ладно на этом свете… тут все понятно. Но зачем этот человек понадобился на том свете?
Досталось же тогда полиции и судебным исполнителям, когда они приступили к описи имущества покойного. Из “музея” долго вылетали дряблые банные веники, ветошь перегнившей одежды и рваные чулки тайного советника с подробными указаниями, когда он этим веником парился, в каком году он с глубоким сожалением отказался от ветхозаветных подштанников.
– Есть же еще идиоты на свете! – заметил частный пристав, нежданно появляясь из дверей “музея” с самоваром в руках. – Глядь, совсем новый. Хоть чайку попьем. Вот и вареньице от покойника осталось. А варено, как тут им писано, еще в год убиения императора Павла. Полвека прошло… авось не подохнем!
После Красовского остался колоссальный капитал – в СТО ТЫСЯЧ рублей, который вырос с процентов по давнишним вкладам в ломбардах столицы. Прослышав об этом, из костромской глуши нагрянули в Петербург затрушенные и алчные сородичи покойного, ближние и дальние, совсем ошалевшие, когда узнали, что на их дурные головы свалилось такое неслыханное богатство.
Но, как и водится между родственниками, они все перегрызлись меж собой при дележе наследства, и от ста тысяч рублей никому и полушки не досталось – весь капитал они разбазарили на дошлых столичных судей, которые и разложили наследство Красовского по своим глубоким карманам…
На этом и закончилась жизнь человека, после которого остались анекдоты и дневник, отданный на хранение в Императорскую Публичную библиотеку, да еще уцелел доходчивый афоризм, не потерявший своего значения и в наши благословенные дни:
– Полезнее всего – запретить!
Приговорен только к расстрелу
Николай Сергеевич Кашкин был человеком скромным.
– Знаете, – говорил он, – у меня ведь жизнь малоинтересная. Никаких особых потрясений не случалось, да и где быть им? Правда, однажды был приговорен только к смертной казни.
– Почему “только”? Разве этого мало?
– Наверное, бывают наказания и пострашнее. А мне повезло: только к расстрелу! Доставили на Семеновский плац. Гляжу, кого-то уже к столбам вяжут. Саван накинули. Отходную читают. Ну, думаю, сейчас и моя очередь. Только здесь, у самого эшафота, и познакомились как следует. Поэт Плещеев увидел меня и кричит: “А вы-то как сюда попали?” Достоевский говорит мне: “Так вы и есть Кашкин? Приятно познакомиться…”
После смерти Льва Толстого столичный журналист Панкратов навестил престарелого петрашевца в его калужском имении. Он застал его обложенным грудами старых писем.
– Времени нет разобраться, – жаловался Николай Сергеевич. – Все дела, дела, дела… много дел накопилось.
Панкратов глянул и ахнул: письма декабристов Пущина и Оболенского, Льва Толстого, Федора Достоевского, многих-многих великих людей, уже помещенных в Пантеон русской славы.
– Да, – сказал Кашкин, – тут много чего сыщется. Вот гляньте сами. Мои бабушки писали еще в двенадцатом: Наполеон их так шуганул, что одна в Кострому, а другая в Рязань заехала. Лев Николаевич тоже писал. Мы ведь соседи: его Ясная Поляна недалеко от моих Нижних Прысков.
Старик показал выписку из приговора: “Титулярного советника Кашкина подвергнуть смертной казни через расстреляние”.
– Отчего такая жестокость? – удивился Панкратов.
– А это, знаете ли, сам император присудил меня к смерти. Не забывайте, у него на столе всю жизнь лежал “Алфавит” декабристов. Он в него глянул, а там мой батюшка обозначен. Тут он и взъярился: “Ясно, что яблоко от яблони далеко не упадет”. И повезли меня, титулярного, на казенных…