Ступин увел высокого гостя в свои покои:
– Александр Федорыч, отколь слезы? Куда путь держите?
– Еду в Сенгелей, чтобы умирать там.
– Так разве, кроме Сенгелея, вам и помереть негде?
– Ссылают меня. В наказание.
– Да за что же, Господи?..
Лабзин рассказал о своей вине перед царем:
– На совете профессоров Академии художеств холопы продажные решили избрать графа Аракчеева почетным членом. Я встал и спросил: “За какие успехи? Назовите мне шедевры живописи, созданные графом Аракчеевым”. Мне говорят: “Никаких шедевров за графом не числится, зато Аракчеев близок к царю”. Тогда я снова поднялся. “В таком случае, – сказал я, – русская Академия художеств давно нуждается в почитании лейб-кучера Ильюшки Байкова, который возит царя по городу, ибо он к царю еще ближе…” Вот за это, – договорил Лабзин, – и тащусь в Сенгелей, дабы сложить бренные кости на тамошнем погосте…
Россия переживала тяжкое время – аракчеевщину!
В это время жить в провинции, наверное, было вольготнее, нежели в столице, где даже художников выстраивали по ранжиру. Конечно, живи Ступин в Петербурге, его музам сразу бы обкорнали крылышки, а здесь он – академик, церковный староста – всеми почитаем, даже губернатор Бахметьев из Нижнего наведывался в Арзамас, хвалил школьные порядки.
– Неужто ты своих школяров никогда не сечешь?
– Одного высек, – понуро сознался Ступин.
– А кто он? Что сотворил?
– Это сын мой Рафаил, я сам его сотворил…
– Ты на Макарьевскую ярмарку приезжай, – звал его Бахметьев, – там для тебя немало работы сыщется.
Но были и враги. Богомольные святоши, заворачивая с Прогонной на Стрелецкую, даже отплевывались, как от нечистой силы, завидев на стене школы музу в ее чудесном полете.
– И куда это начальство глядит? – рассуждали обыватели. – Сколь мы жили, а такого сраму еще не видывали, чтобы нам посреди города, средь бела дня голых девок показывали.
– Это еще что! Ты бы, милок, внутрь заглянул: там у Ступина всяких Венерок да леших понаставлено… во где срам-то! И ведь не просто глядят на них, еще и рисуют всяко…
Среди учеников Ступина появился миловидный мальчик – из мещан Пензенской губернии, звали его Колей Алексеевым, он полюбился Ступину небывалым усердием, какого учитель не мог добиться от своего сына-гуляки. Александр Васильевич с женою смотрели из окна, как в саду Коля играет с их Клавочкой, и что-то неясное вдруг растревожило душу мастера.
– Стареем мы, Катенька, стареем.
– Типун тебе на язык, Сашка, – обиделась жена…
Ученики из крепостных называли себя крепаками. Повзрослев, они впадали в печаль, ибо предстояла разлука со школой, следовало возвращаться к барину, от которого можно ожидать всего, и даже палок. Ступин понимал их нужды, но оставался бессилен помочь, сказывая жене:
– Коли даже медалей нельзя им давать за успехи в живописи, так я думаю: не отказаться ли мне от учения крепостных?..
Зато как радовались юнцы, попавшие в его школу. Иван Зайцев, тоже крепак, описывал свое счастье: “Началась новая жизнь – и какая жизнь! Не та отвратительная, подлая и грязная, нет, совсем не та. Я жил теперь между такими людьми, какими я воображал их себе, читая романы… Эх, славное было время, незабвенное, беззаботное и веселое…”
Александр Васильевич позвал Зайцева в кабинет:
– Ванюшка, помещик твой Ранцев затребовал тебя обратно, почему за учение твое перестал деньги выплачивать.
Зайцев упал на колени перед учителем:
– Удавлюсь! Зарежусь! После жития при искусствах не могу вернуться в ненавистное прозябание…
Вот оно, горе горькое! Всем остались памятны похороны талантливого Гриши Мясникова, которого барин, обучив в школе Ступина, послал на кухню супы варить, велел сапоги чистить. Гриша бежал обратно в Арзамас и покончил с собой – в окружении антиков, среди живописных полотен. Провожали его на кладбище всей школой, а Ступин даже спотыкался от горя:
– Ах, Гриша! Две тыщи рублей просил за тебя помещик, а ты не дождался, доколе соберем выкупные…
Сколько восторгов в искусстве, но сколько трагедий в жизни! Не выдержав возвращения в рабское состояние, ученики спивались, их, бунтующих, запарывали плетьми на конюшнях, иные ударялись в бега, влекомые к свободе музами Арзамаса. Я снова раскрываю мемуары Ивана Зайцева, которые он писал в глубокой старости, будучи учителем рисования в Полтаве: “Скажу еще несколько слов о Клавдии Александровне, дочери нашего дорогого учителя. Она была милая, добрая и приветливая особа, хорошенькая брюнетка”. Все ученики считали своим непременным долгом пылать к ней любовью, сочиняли ей мадригалы. Но, кажется, средь многих она уже выбрала единственного…