Мелхисидек был мужик с башкой, сам из мужиков вышел, сам крепко попивал смолоду, – он душу пьяницы на ладони держал. Знал он, что надобно просить за хлеб с Мышецкого, – пьяные люди, как дети малые, – себя не помнят. Зарок не пить лишь обостряет тягу к вину. Да и зарок-то ведь не на всю жизнь берется: иной и до города не сбережется – согрешит. Глядь, жена поедом жрет:
– Опять бельма налил! Пошто мне мука дана? Эвона Пантелей-то Киковский – дал зарок, как обрезал… А ты? У-у-у…
Только на третий день Огурцова допустили до зарока. Впускали в молитвенную партиями – по двадцать человек сразу, чтобы не чикаться с каждым. Читали отходную молитву. Иные плакали; им страшно было.
– …и разрешаются! – закончил монах, стоя на крылечке. «Разрешенных» построили в очередь:
– Тебя как?
– Петров буду. Иван, значит.
– Впервой?
– Чево?
– Впервой подвижничаешь?
– До этого пили-с…
– Гони рубль!
– Пожалте.
– Так. Дуй за бланкой!
Каждому выдали по бланку, в котором все было перечислено по порядку: кто такой и прочее. Монастырь выпускал их из своих стен – они спешили по дороге, рассуждая:
– Теперича – домой!
– Баба ждет. Извелась, чай?
– Ей-то што, бабе? Нам-то вот…
– Тяжело, брат. Сосет, проклятая!
– И чего это в ней есть – в водке-то?
– Не говори, милок!..
– Ой, выпить бы!
Сидельцы винных лавок встречали их еще издали:
– Ну, как? Разговляться не желательно?
Иные тут же и разговлялись. Иные терпели.
Огурцов мужественно дошел до города.
В присутствии его встретил Осип Донатович Паскаль.
– А-а, сударь, – сказал он, – это вы на меня доносили?
И он больно ущипнул старика. Подскочили другие:
– Шпыняйте его, господа, шпыняйте!..
Ничего не понимая, Огурцов вышел на улицу. Добрел до первого трактира, придвинулся к стойке.
– Федька, – сказал он, – плесни…
И запил горькую.
9
Накануне этого дня Сергей Яковлевич Мышецкий сидел в своем кабинете, дверь растворилась, и на пороге появился лощеный франт Пшездзецкий, когда-то встречавший его на въезде в Уренскую губернию.
«Секретарь сенатора Мясоедова, он, кажется, сделал неплохую карьеру?..»
– Витольд Брониславович? – сказал Мышецкий, напрягая память, и поднялся навстречу новой бюрократической звезде.
Пшездзецкий небрежно уронил на стол свой ярко-зеленый портфель, на котором блестела платиновая дощечка с надписью: «От благодарных сослуживцев».
– Что вы тут натворили, князь? – спросил чиновник.
– Это ревизия?
– Пока еще нет. Только предварительная комиссия…
Со стороны депо простучало двумя выстрелами подряд.
– Стреляют? – поежился Пшездзецкий.
– Иногда, – мягко улыбнулся Сергей Яковлевич.
Витольд Брониславович был строго официален. Покопался в своем портфеле, сказал:
– Знаете, сколько накопилось на вас доносов в министерстве со дня вступления вами в должность?
– Догадываюсь, что немало.
– Сорок восемь…
– О-о, – сказал Мышецкий и потер заболевший висок.
– Что с вами?
– Болит. Вот здесь.
– Ваше положение серьезно, – продолжал Пшездзецкий.
– Я хотел лучше. Только лучше…
– Князь! – пресек его чиновник. – От вас никто не требовал делать лучше. Вам было предоставлено лишь право строго следовать букве законности и порядка! Полюбуйтесь…
Пшездзецкий предъявил ему состав обвинений. Как и следовало ожидать, ничего не забыли, от изгнания Паскаля со службы до последней забастовки – все было учтено и взвешено.
– Я даже не буду читать, – отмахнулся князь. – Здесь восемнадцать пунктов, и мне в любом случае не оправдаться.
– Что это у вас за коммуны в степи? – вдруг спросил Пшездзецкий. – Ваши неуместные поселения особенно взволновали министерство!
– Было бы глупо, – ответил Сергей Яковлевич, – подозревать меня, будто я исходил из каких-то социальных учений. Просто я учитывал местные условия.
– Почему у вас такие ненормальные отношения с предводителем дворянства Атрыганьевым? Борис Николаевич – человек вполне умеренных взглядов, служил в лейб-гвардии…
Сергей Яковлевич, ничего не ответив, отошел к окну, за которым пролетел однажды мужик, словно приколоченный к распятью.
– Я не виноват, – сказал он тихо. – Если кто и виновен, так это бывший губернатор Влахопулов и губернский жандарм Сущев-Ракуса… Оба они, к сожалению, покойники!
Стало на миг тошно от собственной низости, и он махнул рукою, словно открещиваясь ото всего на свете: