— И тем не менее являюсь ее частью, поскольку у меня есть что отнять. — И продолжил после паузы: — Я приехал в Рим с целью завести нужные знакомства — опять-таки по совету отца. Однако люди, которые могли бы оказаться полезными, не понравились мне, а льстить и угождать я не люблю.
— Я слышала, ты путешествовал по Греции?
— Да. Думаю, тебе понравилось бы в тех краях. Древность… Соприкасаясь с нею, постепенно начинаешь понимать, что хотя жизнь не бесконечна, в ней постоянно присутствует что-то вечное.
Они поднимались на Палатин по Священной дороге, начинавшейся возле храма Ларов и окаймленной лавками, где торговали драгоценными камнями, цветами, фруктами и всякими мелочами; не взирая на протесты Ливий, Гай Эмилий доверху наполнил ее корзину отборными душистыми плодами.
Они шли мимо растущих вдоль дороги сребролистных акаций и темных олив, и раскаленное полуденное солнце повторяло их путь в безграничных просторах неба. Солнечные блики играли на черных волосах Гая Эмилия и высвечивали в прическе Ливий медные нити. Когда девушка улыбалась, в ее лице словно бы вспыхивал свет, тогда как сквозь веселую небрежность, с какой старался держаться Гай, порой просвечивали боль и вопрос. Он что-то решал для себя и не мог решить, силился что-то понять и не понимал. Ливия же ловила те самые редкие, прекрасные, трагические, ускользающие точно ветер мгновения истины, которая, как сказала Тарсия, иногда опережает время, а вернее, существует во времени, ловила, еще не понимая, что эта истина уже пустила в ее душе глубокие корни, не думая о том, что с этих минут больше не сможет жить в прежнем мире.
Никто и никогда не говорил с нею вот так запросто, на равных. Похоже, Гай Эмилий воспринимал ее всерьез, полагая, что с нею можно обсудить все на свете.
Они поднялись уже довольно высоко; часть Рима осталась позади, внизу, и отсюда казалась Ливий похожей на пестро вытканное восточное покрывало, от радужных узоров которого рябило в глазах, тогда как вдали, там, где протекал напоминающий небрежно оброненный золотой пояс Тибр, на город спускалась тонкая и легкая, как дыхание на поверхности серебряного зеркала, дымка.
Вскоре начались кварталы частных особняков, Гай Эмилий остановился, и Ливия тут же почувствовала, как исчезает, рушится, умирает только что созданный ею новый мир, мир мечты.
Лицо молодого человека, стоявшего против солнца, казалось темнее, чем было на самом деле, и только зубы ярко блестели, когда он улыбался девушке. И в этот миг она, как ни старалась, не могла разглядеть выражения его глаз.
— Прощай, Ливия Альбина! Признаться, я удивлен, что среди высокомерных, всегда верных своему рассудку римлян могла появиться ты, — среди всего искусственного вырос такой прекрасный дикий цветок!
«Почему он так говорит? — подумала девушка. — Ведь я не совершила ничего необычного, не сказала ничего умного, я всего лишь слушала его, конечно, слушала с упоением и все же…»
— Прощай, Гай Эмилий, — с трудом выговорила она и, заставив себя повернуться, пошла вперед.
«Наша встреча прошла, ну и что ж, я не должна огорчаться, помня, что каждая прожитая минута таит в себе дар богов», — повторяла она про себя, тогда как золотисто-зеленые глубины ее глаз заволакивались слезами.
Внезапно девушка услышала возглас:
— Ливия!
Она замерла, не дыша.
— Ливия! — повторил он, нагоняя ее.
— Да? — прошептала она.
— Почему бы нам не встретиться еще раз? — сказал он, легонько касаясь ее пальцев, и это прикосновение показалось ей похожим на поцелуй ветра. — Мне интересно говорить с тобою. У меня так мало знакомых в Риме… — словно бы извиняясь, произнес он. — Так ты согласна?
— Да, — просто ответила она, не осознавая своей дерзости, ибо если правила морали создаются людьми, то чувства даруют смертным великие боги.
Гай рассмеялся, и его лицо просветлело.
— Сейчас мы договоримся, где и когда нам лучше встретиться. Есть в твоем доме кто-либо, кому ты можешь доверять?
…В это же время известная греческая куртизанка Амеана возлежала на шелковых подушках, в своей квартире в одном из домов близ Форума, подперев рукой прекрасное лицо, и хотя на первый взгляд поза белокурой красавицы казалась расслабленной, ленивой, в ней таилась напряженность. Перед ложем стоял черноволосый темноглазый человек с явной примесью азиатской крови, с таким неподвижным, суровым лицом, что было трудно представить, чтобы он когда-нибудь улыбался. Ничто в его внешности не указывало на то, к какому сословию он принадлежит. Темный плащ, который он носил везде и всегда, скрывал остальную одежду, на голове была войлочная шляпа, как у того, кто собирается в дальний путь, хотя на самом деле этот человек редко выезжал за пределы Рима. На вид ему можно было дать и двадцать пять и тридцать лет, а иногда — гораздо больше. Несколько лет назад он состоял в одной из шаек Клодия Пульхра, молодого аристократа, не признававшего никаких нравственных устоев и стремившегося стать главным вождем плебса, однако после гибели Клодия в уличной стычке с недругами стал действовать в одиночку и никогда не задумывался о том, хорошо или плохо то, что он совершает. Если нельзя избежать дурного, значит, им можно пренебречь — он не знал и не хотел знать никаких других законов и правил.