«Что-то случилось», — с неожиданным спокойствием подумала Ливия и замерла в ожидании.
— Госпожа! Я с рынка… Юлий Цезарь убит!
Ливия смотрела на рабыню так, словно та потеряла рассудок.
— Что ты говоришь?!
— Да! — задыхаясь, проговорила гречанка. — Это правда. Все бегут прочь, кто куда, запираются в домах. Меня едва не задавили в толпе. Многие лавки разгромлены…
— Где мой муж? — взволнованно произнесла Ливия.
— Кажется, он идет сюда.
Отстранив рабыню, Ливия бросилась в атрий, где и столкнулась с Луцием. Едва ли понимая, что делает, она прильнула к нему судорожным движением, словно бы в поисках спасения. При этом она не видела ни его лица, ни глаз. Между тем лицо Луция было цвета восковой свечи, у уголков судорожно сжатых губ обозначились скорбные складки, а в широко раскрытых глазах застыли растерянность и страх. Однако он обнял жену и уверенно произнес:
— Не надо бояться. Надеюсь, нам ничто не угрожает.
Ближе к вечеру пришли Марк Ливий и Децим в сопровождении охраны. Их сведения были столь же отрывочны и хаотичны: сенаторы в ужасе разбежались из курии,[9] в народе царит паника, город погружен в тяжелое молчание.
Уединившись в атрии, мужчины вполголоса обсуждали случившееся. Насколько поняла Ливия, речь шла исключительно о личной безопасности и сохранности имущества. Молодая женщина не принимала участия в разговоре, она сидела в своей комнате, погруженная в мрачные мысли.
«Человек, каким бы великим он ни казался окружающим, — вечный мученик обстоятельств, — говорила она себе. — У совести и судьбы совершенно разные дороги, они почти никогда не совпадают. Добродетель не ведет к счастью, справедливости не существует».
В конце концов ею овладела некая горестная покорность обстоятельствам, глубоко чуждая вере как в людей, так и в богов. Ливия с полным равнодушием восприняла сообщение Луция о том, что они решили никуда не уезжать, не покидать Рим, а затаиться и ждать, что будет дальше, и ограничилась тем, что спросила:
— Они хотят восстановить Республику?
— Нет. Слова о Республике и свободе — занавес. А внутри все то же: человеческая алчность.
Хотя Луций произнес эти фразы отрывисто и жестко, точно отрубил, в его голосе был оттенок горечи.
Через пять дней она отправилась на Форум почтить память Цезаря. Ливия никому не сказала, куда и зачем идет: ей хотелось побыть одной. Сейчас она не желала видеть рядом даже верную Тарсию.
На одной из прилегающих к Форуму улиц молодая женщина подала рабам знак и слезла с носилок. Дабы не быть узнанной, она низко надвинула на лицо покрывало и быстро пошла к площади. Тускло светило солнце — на всем лежал отпечаток какой-то вымученной, усталой позолоты.
Народу собралось много, очень много, — целое море. Казалось, на площади замер в гнетущем тяжелом молчании весь великий Рим. Молодая женщина остановилась с краю, ей не хотелось смешиваться с толпой. Горе Ливий было ее личным горем, она не желала делить его с другими. Как говорил Эпикур: «Если ты должен жить среди толпы, замкнись в себе…»
К счастью, вокруг не было ни равнодушных, ни откровенно любопытных; более того, под внешним спокойствием многих пряталось граничившее с гневом возмущение. Лица были холодны, но глаза горели отчаянным, беспощадным огнем. То была сдерживаемая страхом, скованная молчанием стихия. Неприкрытая самодовольная наглость убийц Цезаря наносила величайшее оскорбление всем свободным римлянам. Подходя к Форуму, Ливия слышала, как какой-то плебей воскликнул: «Если даже великого Цезаря можно убить, как собаку, что говорить о нас?!»
Прошло полчаса. Уже обнародовали завещание, в котором диктатор объявлял последнюю волю: передать свои великолепные сады в пользование народа, выплатить каждому гражданину триста сестерциев. Площадь оглашалась плачем и выкриками — народом овладела смесь горечи и возмущения. И хотя собравшиеся здесь высокомерные патриции, суровые ветераны Цезаря и дурно пахнущий простой люд думали и говорили о разном, каждый из них, покопавшись в себе, обнаружил бы на дне души камень страха, порожденного неуверенностью в завтрашнем дне. Всем казалось, будто смерть Цезаря украла у них то, что можно было считать сокровенным.
Ливия не слышала, что говорил выступавший перед народом Марк Антоний; когда он поднял с установленных на возвышении носилок окровавленную тогу Цезаря, люди сорвались с мест и принялись сооружать погребальный костер.