Как часто бывает, на последние пятьдесят метров пришлось потратить столько же или даже больше времени, чем на весь предыдущий путь. Из-за того, что разведчик был вынужден обползать влюбленных да еще пару-тройку лиц, углубившихся в чащу по иной нужде, он опоздал, приблизился к оврагу, когда телега мусорщиков уже отъехала. Конечно, оставалась еще возможность подобраться к реке и проникнуть в порт по воде, но силы толстяка были, увы, на исходе. Принимать водные и подводные процедуры в его состоянии было столь же немыслимо, как взбираться на высокую сосну.
Следующая телега приехала лишь через час. Это было самое ужасное время за весь непростой день; время, проведенное в сырости, в грязи, в приступах острой боли и полнейшего бездействия, но зато Небеса с лихвой вознаградили страдания Кюсо. Телега на этот раз оказалась из портовых складов. Двое мужиков в длинных, доходивших почти до земли фартуках привезли испортившиеся продукты, судя по радостному жужжанию роя поднявшихся над ямой мух, протухшее мясо и несвежую рыбу. Мужики, чьи лица были плотно обмотаны тряпками, так натерпелись в дороге тошнотворных запахов, что работали с удвоенной силой, стараясь как можно быстрее избавиться от мокрых, пропитанных кровью и слизью тюков. Именно это обстоятельство и позволило Кюсо больше не ползать на ноющем брюхе, рискуя занести в рану грязь. Он поднялся в полный рост и довольно быстро для хромого калеки приблизился к мужикам, естественно, заходя сзади. Ему даже не пришлось вступить в серьезную схватку за остатки зловонного имущества и замученную слепнями кобылу. Когда мусорщики подошли к краю оврага и вдвоем подняли очередной тюк, чтобы сбросить его вниз, Кюсо подошел вплотную и легонько дал пинка самому крепкому из двоих. Застигнутый врасплох мужик зашатался, не удержал равновесия и вместе с протухшим грузом полетел в овраг. Упал он неудачно, звучно стукнувшись головой о дверцу выброшенного с предыдущей телеги шкафа. Второй противник, махая руками, забалансировал на самом краю двухметрового оврага, но, получив удар доской от того же шкафа по затылку, обмяк, упал и больше не подавал признаков жизни.
Самым трудным для Кюсо было не ударить, а правильно рассчитать удар, чтобы его жертва ненароком не свалилась в овраг. Спускаться на дно огромной кучи пищевых и прочих отходов ужасно не хотелось. К тому же, кто знает, не водилась ли в недрах гниющей массы какая-либо омерзительная живность, которую можно увидеть лишь в ночных кошмарах, да и то только после основательного промывания горла крепким деревенским вином. Фиоро не был пуглив и не верил в чудищ, но в жизни случается всякое… Мусорщики тоже не предполагали, что кто-то позарится на их пропитанные нечистотами фартуки, а теперь оба лежали без сознания: один наверху, а другой внизу зловонного оврага.
Стаскивать фартук с бесчувственного тела было омерзительно, но гораздо хуже Кюсо показалось надеть эту пакость на себя. Он как будто принял ванну из нечистот, но по-другому было нельзя. Как правило, самые грязные и грубые методы оказываются наиболее эффективными. Обмотав голову тряпкой и надев рукавицы, филанийский разведчик стал похож на настоящего уборщика. В принципе, между двумя этими профессиями не столь уж и много различий: мусорщики каждый день возились в грязи, а он с ныне покойным Онвье обычно занимался делами непристойными как с точки зрения лиц благородных кровей, так и обычных чистоплюев-моралистов, ужасно боящихся запачкаться кровью.
«Только чьей кровью: врага или все же своей? – задавался вопросом любивший на досуге поразмышлять на эту тему Кюсо. – С графьями, баронами и прочим благородным отродьем все понятно: запарывают вусмерть слуг, но их я за людей не считаю. Остальных со света сживать, благородиям лапок марать не хочется, ведь у них на службе имеются такие, как я… С простолюдинами дело иное: крестьяне да горожане редко убивают осознанно, в основном сгоряча, спьяну или из-за непросветной глупости. Но если уж деревенский мужик и задумывает обагрить руки кровью, то будет долго тереться да мяться, ходить кругами да изводить себя поиском аргументов, доказывая сам себе, что без смертоубийства никак не обойтись. Наконец-то сходит, горемыка, в церкву, помолится, решится, а затем едва представит, как топором вражине мозги наружу выпустит, так сразу испугается, обмочится, домой убежит да со страху напьется. А как протрезвеет, так себя еще месяц-другой всякими моральными глупостями мучить будет. А все из-за чего, все почему? Да потому, что боится, что его собственная башка вот так же на куски разлететься может, что ввяжется в заваруху, в которой сам жертвой окажется, что вражина его опередит… Нет, что точно, то точно – мораль в этом вопросе совсем ни при чем. Если бы не страх за собственную шкуру, люди целыми днями только и делали б, что друг дружку всячески изводили: кто ядом, кто топором, кто сводящими с ума занудством да ханжеством…»