…прямо как сегодня утром, на восходе 12 октября, оранжевая заря появляется на восточном берегу Нила. Я провел эту ночь за работой, подкрепляясь лимонадом с джином и подслащенным мятным чаем из высоких золоченых бокалов. Мой палец движется по черным как смоль резным завиткам сигарной коробки, в недрах которой ныне помещается набор отличных кистей и чернил — дабы перерисовывать настенные росписи, которые я надеюсь отыскать в гробнице Атум-хаду. (Я не курю сигар, но из них получится отменный бакшиш, да и сама коробка чрезвычайно красивая.) Сидя на еще теплом балконе, я наблюдаю рассвет и изучаю полурастворившийся в чае кусок сахара, весьма похожий на крошащийся краеугольный камень храмовых развалин.
Полтора месяца спустя мне стукнет тридцать, а я с давних пор хотел отметить эту дату здесь, в стране моей мечты, одержав к сему рубежу беспримерную победу, коя оправдает тридцать прожитых лет. Вспоминая бостонский прием в честь моего отбытия и царя, чей покой не тревожили 3500 лет, я почти желаю, чтобы здесь, на стремительно светлеющем балконе каирской гостиницы, мгновение остановилось.
Я вовсе не хочу ляпнуть, что, мол, не желаю стареть, предпочел бы избежать тучности среднего возраста и блуждания в смутных сумерках старости. Нет, я желаю сказать, что здесь и сейчас, в начале начал расцвета моей жизни, меж незамолкшим пока треньбреньканьем репетиции победы и громогласным триумфом, до которого остались считаные недели, может же хотеться вечно внимать сопрано конкретного москита, зудящего в самое ухо; вечно наблюдать именно и только за этими мошками, бесконечно вьющимися в нервической нерешительности, завороженными тем солнцем, что вскоре их спалит; ощущать колючее тепло вот этой вот чашки с мятным чаем, которая вечно греет каждую клеточку кожи на кончиках трех пальцев; вечно следить за этим сахаром, что медлит распадаться. И кровь закипает в жилах, когда подумаешь, что этот трепещущий, сияющий оранжевый миг со всеми его вероятностями и возможностями каким-то образом удастся схватить и удержать в едва сжатом кулаке. Что можно гладить и изучать словленный момент и ощущать ладонью его бархатистость, что в моих силах застыть и дрожать на краю, и не бросаться стремглав в будущее, пока я сполна не наслажусь настоящим. Представь себе, мой читатель, человека, взбирающегося на высокий, крутой холм. Идут годы, и вот впереди уже маячит вершина, и ты осознаешь, что выбор невелик: либо перейти вершину и спускаться все ниже и ниже, либо… продолжать двигаться в том же направлении, к которому приспособился, которое возлюбил, продолжить путь, которым шел, шагать неизбывно вверх, забыть о тенетах сомнительной земли и возвыситься, презрев всё и вся.
Ты в своем мягком удобном кресле сейчас привстаешь и удивляешься: как так? Почему Египет? С чего бы желать зарываться в песок? Я могу сказать лишь одно: египетские цари продолжали подъем. Они завладели изысканными мимолетными мгновениями и заточили их в удобные клети. И спеленутые трупы, и разложенные по канопам органы, и картиночный алфавит, и боги со звериными головами убеждали лучших из египтян, что им задолжали вечность, что они жили и будут жить в ими же избранном настоящем, забыв о наваждениях прошлого и угрозах будущего, окруженные роскошью настоящего, которое продлится так долго, как они того пожелают, и когда отпускать миг блаженства на свободу — решать только им, и не будет над ними деспотии каких-то дней и ночей, луны и солнца.
Маргарет, позволь, я поделюсь с тобою темным воспоминанием из моей сияющей юности? Тебе оно не понравится, зато многое объяснит. Помню, когда я был мальчишкой, деревенский викарий метал громы и молнии (и предметы потяжелее) из-за того, что я был одержим Египтом. (Такое случалось, разумеется, лишь когда отец мой уезжал за границу, в экспедицию, и не мог защитить меня от гнусного священника. Бывало, я уходил из поместья, прочь от родного очага, и бродил по деревеньке, располагавшейся близ наших угодий; тамошний викарий не понимал, кто я и откуда.) Так или иначе, время от времени он внезапно представал передо мной. Меня легко было застать врасплох, я с детских лет привык грызть гранит науки и пребывал в счастливом неведении относительно того, что происходит вокруг. Он выхватывал мои бумаги и комкал листы с умело нарисованными иероглифами. Он разражался зычными угрозами и заводил в угаре свою обычную песню: «Мальчик, думаешь, это мудро — увлекаться культурой, почитающей смерть?» В десять лет я уже знал правильный ответ на вопросы его катастрофического катехизиса. «Вы правы, отец. Куда лучше радоваться жизнеутверждающим картинам культа, возводящего в абсолют прибитый к доскам и истекающий кровью труп». Разумеется, отвечая так, я должен был приготовиться к порке или чему похуже.