Верней бы всего Воротынцеву – с откоса сбежать, да по шоссе в Найденбург! найти командующего, объяснить ему, что рядом с его штабом – свищ, тело армии уже разрывается на две части, и беззащитен сам штаб. Получить приказ наступать левым флангом – и с приказом снова сюда!
Да не к утру. Даже двуколку найти и гнать в опор 20 вёрст – ничего уже не исправишь к рассвету. Патруль какой-нибудь подстрелит. Медлительного командующего среди ночи поднять, раскачать, склонить к экстренным мерам? – недоступно…
Так оставаться в Уздау. Здесь, в Уздау, будет ключ ко всему. Только полковник Ставки терял смысл своего пребывания здесь. Десятки тысяч офицеров и солдат за его спиной были каждый в круге своих обязанностей, он же один ничего не был прямо должен , а – что-то по совести, неопределённое. Из артамоновского автомобиля как вылез он – цель его поездки в 1-й корпус и вовсе миновала. И не заменилась другой. Вот он не слал донесений и не мог вмешаться в события. И уже казалось: останься в Ставке – успел бы больше.
Он всё рвался найти себе лучшее применение. И нашёл худшее.
Одна глубокая тяга сосала Воротынцева от самой молодости: иметь благое воздействие на историю своего отечества. Тянуть его или толкать его, непричёсанное, куда ему лучше. Но силы такой, но влиянья такого не отпускалось в России отдельному человеку, не осенённому близостью короны. И за какое место он ни хватался и как из сил ни выбивался – всегда втуне.
Да и спать клонило наплывами, даже вздрогнул. Ведь прошлых две ночи прокачался в седле. У Крымова завтракал – неужели сегодня? Кажется, неделя прошла.
Спиной так близко, удобно было откинуться на насыпь и передремнуть. Но – холодная уже земля.
Воротынцев спустился на шоссе, побрёл в село назад. Заплетались и ноги, и мысли. Уже ни действовать, ни решать, ни думать. Презирая свою неудачу, презирая свою потерянность, доспотыкался до дома, где ему указали ночевать.
Комната, хоть и деревенская, а была с альковом. И на двуспальной кровати – невесомый пуховичок в розовой шёлковой оболоке. С японской войны помнился фронтовой ночлег как фанза, землянка, палатка.
На мраморной обкладке камина тикали бронзовые островерхие часы, может быть с недельным заводом, вероятно, ещё хозяева их завели. С часами Воротынцева шли они почти вровень: без четверти полночь.
В комнате было душновато, ещё и от керосиновой лампы, но и приятно, что тепло. Последними усилиями снимал и стягивал Воротынцев пояс, сапоги, сунул револьвер под пуховую же подушку, приготовил спички, задул лампу – и поверх всего опустился в нежную мякоть, с ещё отчётливой горечью неудачи и потерянности. А кровать приняла его, как ждала. И все тревоги и потерянность обмягчели контурами, удары сердца, слышные через подушку, стали реже – и прекратились.
… И долго ли, коротко ли – он очутился в комнате. Но не в этой. С невысвеченными углами. Со светом скупым, неизвестно откуда льющимся, и только в то место, которое нужно увидеть.
Вот – на лицо и грудь её.
Она? Она! – сразу узнал, никогда не видавши в жизни! Он – диву давался, что так легко её нашёл, ведь это казалось несбыточно.
Никогда они не виделись – а сразу узнавши, бросились друг ко другу, взялись за локти.
И был же какой-то свет, и зрение было, но их не хватало вполне увидеть её лицо, её выражение, – а тотчас продрожно узнал: она! точно она! та самая невыразимо близкая, заменяющая весь женский мир!
Острая-острая нежность!! Изумление – и тому, что она существует, и тому, что сердце твоё ещё способно так сильно, так заливисто чувствовать.
Кинулись друг ко другу и говорили, не говоря, ни одного слова не произнося отчётливо вслух, а всё понятно и быстро. Зрение было в четверть света, а осязание полное, и с её локтей он руками перешёл на её вогнутую узкую спину, и прижимал к себе – и так им было хорошо, так родно, так найденно.
Никакой долг никуда его не звал, никакие заботы не обременяли, была только лёгкость и счастье её обнимать. И вот что: они как будто не первый раз виделись, так уже было у них далеко, принято, договорено, – и он уверенно вёл её к постели, была тут постель, и свет перемещался туда.
Вдруг она почему-то запнулась, остановилась. Не из-за стеснения, их чувства уже были все отверсты, – остановилась потому, что не могла, он понял верно: она почему-то не могла стелить этой постели.
Тогда, недоумевая и торопясь, он сам отдёрнул покрывало – и увидел: полу-под подушкой лежала сложенная в несколько раз ночная сорочка Алины – розовая, с кружевами. Никаких цветовых ощущений больше не было – ни в каком платьи она, ни какие у неё глаза, губы, – а вот розовую рубашку он сразу узнал.