И только тут толкнуло, вспомнилось ему, что ведь – Алина же есть! Есть Алина, и это помеха.
И в высасывающей тоске он понял, что места им с нею – нет, и сейчас он её потеряет. И в последние мгновенья, сколько сил было в руках, в ногах, он тесней и тесней замыкал её, затопляемый любовью.
…Но – загремело, зазвенело и выбило стёкла! Георгий проснулся, ещё силы не имея пошевельнуться от сладости. Стёкла не выбились, но близко ложились первые немецкие снаряды. В комнате рассветно серело. Он снова закрыл глаза, нет сил размеживать.
Он ощутил её касание так сильно – теперь поверить не мог, что – сон. Он ещё весь в бессилии лежал, хоть трава не расти, хоть мир погибни. Он так ещё жарко чувствовал её, что не сразу уразумел: да кто ж она? да разве он искал её? Он, кажется, никогда не думал о ней. Он так никогда не думал.
Поразительно не то, что женщина придумана сном, не существующая, так бывает, – поразительна острота продрога, какой Георгий не знал и наяву.
Порочная немощь плоти! Хоть умереть, хоть всё лети, – а воля подняться ещё не вернулась.
Он так ещё чувствовал её, что жалко было разнять колени и утерять её тепло. И лежал разнеженный, беззащитный, хоть разваливай стенку снаряд.
Что это? – не перед смертью ли?…
Всё возвращалось: неудачная поездка – сегодня день боя – он не при деле – куда-то надо спешить: к Самсонову? к Артамонову?… Он различал отчётливые в рассветной прохладе отдельные орудийные выстрелы, ещё неслившиеся полёты снарядов, и тут, у села или в селе, разрывы. Трёхдюймовая. Шести. А вот эта как бы не побольше.
А в окопе? У Агафона Огуменника – у него как?…
Уже различались и часы на камине: семь минут пятого. Ближе рвалось. Стучали в доме дверьми. Стучали и в дверь к нему: круглоликий расторопный кашевар принёс ему котелок с кашей, и горячая ещё, а солдатам раздавали, небось, час назад, – ах, спасибо тебе, безымянный! Сто тысяч вас таких в России лиц, повидал, забыл, повидал, забыл, – дай Бог мне помнить вас вечно!
Воротынцев вскочил – и вот уже забыл сон. Ел быстро кашу деревянной ложкой широкой, раздирающей рот, и тут же часы карманные заводил, и пояс надевал, и бинокль, шинель, соображал: куда ж ему теперь?
Стёкла позванивали, передавалась тряска и всему дому, но изнутри, как всегда, плохо понимались направления выстрелов и разрывов.
Дочиста выбрал всё из котелка, а кашевар ждал в прихожей, котелок-то небось его собственный, – по плечу его, “спасибо, братец”, – и выскочил из дому к окопам, едва не весёлый.
Зябкое было утро. В объёмной развёрнутой низине на западе стлался туман. Близко черно рванулся фугас, посвистели осколки. Переждав их за кирпичной стеной сарая, Воротынцев крупно побежал – к ближнему окопу, да к тому взводу как раз, который вчера оскандалился перед генералом. И впрыгнул в окоп меж двумя солдатами. Хорошо отрыли! – в полный рост и с нишами, и даже скамеек натащили, мягких стульев, озорники. А щепой поранит.
А полевей, в накиданной земле бруствера, в проделанной для него поперечной канавке, с боками, охранёнными землёй, мордой вперёд на неприятеля, а хвостом к своим солдатам стоял, величиною с кошку, игрушечный лев с прекрасной начёсанной песочной шерстью.
– Ваше выс-ла-ро-дие, этот зверь – как называется?
– Ну, говорили ж…
Всё-таки ждали ещё подтверждения.
– Лев. А где взяли?
– А вот город проходили.
– А он из тряпки или твёрдый?
– Твёрдый.
Снаряды летели и летели, пока ещё не густо и не точно, со злой весёлостью обещая горячий денёк. В одиночку б уже пригнуться, приткнуться в земляную стенку головой и молчать – но друг перед другом стояли задорно. И этот лев. Понравилось Воротынцеву. Из утренней растерянности и нерешённости отливалось сразу бодрое начало дня.
Отсюда обзор был очень просторный, но половина всей огляди плавала в тумане, а по верхам тумана хорошо обозначались огневатые вспышки тех немецких батарей, что стояли повыше. Вот и работа нелишняя пока: лист бумаги на планшетку, поставить по компасу, отметиться по мельнице – она как раз с этого места длинно-изогнутого окопа вся была на прозор видна, и чертить расположение батарей, беря дальности на глаз, а можно и делениями бинокля. Воротынцев любил артиллерийские работы, он одно лето по собственному желанию проходил курс в офицерской артиллерийской школе в Луге и много набрался там.
– Ребя-а, а пошто наши не отвечают? – спрашивали друг у друга, но косились на Воротынцева.