И все мысли разом вылетают у меня из головы, потому что Валько «починает». От души, от сердца, от горького перца. В хате становится тесно от мата: двух-, трех — и многоэтажного, этажи эти громоздятся один на другой, круто просоленной Вавилонской башней от земли до неба, многие перлы мне и вовсе не знакомы, я судорожно пытаюсь запомнить хоть что-то, я преклоняюсь, восторгаюсь, я понимаю, что талант есть талант, одним дадено, другим — нет, но дыхание перехватывает, память отказывает, и мне остается лишь присоединить свой безмолвный восторг к восторгу Руденок и молчаливому одобрению кентавра.
А матюгальник работает.
В поте лица.
Кроет благим матом.
Лицо Валька под завязку налито дурной кровью, жилы на шее грозят лопнуть, но иерейский бас волнами плывет по квартире, баховским органом заполняя пространство от стены к стене, от окна к окну, от кухни к входным дверям, мы купаемся я лихих загибах, следующих один за другим без паузы, без заминки, без малейшего просвета, во время которого можно было бы перевести дух; ругань постепенно теряет исконный смысл, превращаясь в великую литургию, в священную службу пред неведомым алтарем, и глас матюгальника поминает мироздание, на чем там оно стоит, и лежит, и делает то, о чем говорят шепотом и преисполнясь, а мы внимаем, вставляем и вынимаем…
Стена комнаты вспучивается пузырем. Пузырь катится к углу, но у корявой надписи, сделанной угольком, резко тормозит. Кряхтят обои, Валько добавляет децибел, истово поминая основы основ под углом и по прямой, вдоль и поперек, а пузырь мечется в четырех стенах, не в силах прорваться в коридор через угольный шлагбаум.
— Подсекай, — хрипит Фол. — Валько, родной, подсекай — уйдет!..
И Валько подсекает.
Пузырь громко лопается, штукатурка течет из него белесым гноем, и наружу вываливается Тот. «Бомж-счезень», как называл его наш славный матюгальник — хотя я впервые слышу, чтобы кого-либо из Тех звали бомжами. Росточку Тот небольшого, в плечах узок, но пальцы длинных рук оканчиваются плоскими ногтями, больше похожими на жала стамесок. Визг, пронзительный, гоняющий мурашки по коже, мои зубы противно ноют, будто хлебнул ледяной воды из-под крана — а Тот несется мимо меня по «полю брани» к входным дверям.
Я все вижу.
Я все… все…
У самых дверей, гонимый в спину Вальковой литургией, исчезник с разбегу налетает на невидимую стену. Он уже не визжит — он кричит, кричит страшно, воет собакой, попавшей под колеса самосвала; и в ужасе отшатывается назад.
Закрываясь когтистой рукой от моего «плетня». Жала стамесок крошатся, сыплются под босые, склизкие ноги, когда Тот дергается в судорогах… меня тошнит.
— Ага, — рычит Валько, на миг прекращая обвал мата. — Ага, злыдень, попался на мулетку! Думал, раз дядька Йора нема… сижу в стене, молюсь сатане, як Валька услышу, так боль в спине!.. Едрить-раскудрить…
Фол опрометью кидается в коридор и ловит исчезника за сальные патлы. Как раз в тот момент, когда беглец собрался раствориться в ближайшей стенке, у кухонного проема. Исчезник норовит отбиться, полоснуть кентавра щербатыми когтями, но Фол оказывается проворней — кинув добычу на пол, кентавр наезжает на исчезника передним колесом и принимается трепать.
Смотреть на это больно.
Особенно когда из стены рядом со мной, прямо из сдувшегося пузыря, высовывается бородатая рожица: исхудалая, со впалыми щечками, обиженная судьбой, донельзя похожая на Руденку-хозяина — и счастливо голосит фальцетом:
— Дайте! Дайте ему! Что, зараза, думал, раз сильный, так последнее отбирать?! Дави его, колесатый!.. Дави пополам!
Я не выдерживаю. Схватив с забытого всеми подноса бутыль, я плещу в рожу квартирника спиртом на лимонных корочках. Распахивается непомерно большой рот, заглатывая добычу, квартирник счастливо всхрапывает и, вякнув напоследок «Д-дави!», исчезает, затянув за собой пузырь.
— Будешь гадить? — орет из коридора Фол. — Будешь, спрашиваю? Отвечай, сука!
— Н-не… не б-буду… больше…
— Громче!
— Не буду! Яйца отдавишь, козел! Пусти!
— Кто козел? Не слышу: кто козел?!
— Я!!! Я козел! Пусти! Клянусь, починю все!
— Мать-рябиной клянись!
— Клянусь! Мать-рябиной, Хлыст-брусом, Бетон Бетонычем… Да пусти же!..
Фол напоследок хлещет исчезника сорванным с гвоздика «плетнем» — мое творение сейчас длинное-длинное и отблескивает слюдой, — после чего сдает назад.
Берет обеими руками керамическую маску-уродку, торжественно возносит ее над лохматой головой — миг, и маска стремглав летит вниз.