Он вообще застыл соляным столбом, уставясь на сунутый ему под нос «плетень».
— Сам робыв? — наконец прохрипел Валько. Такой хрип я слышал лишь однажды: есть у меня пластинка с джазовым квартетом, так там бас-саксофон на субтоне шалит. — Не, ты не молчи, хлопче, ты колись: сам? Чи дядько Йор пособляв?!
— Сам, сам. — Я сбегал на кухню, нацедил водички в чашку с отбитой ручкой и притащил Вальку: поправляться. — Самей некуда.
Странные дела: на этой кухне у Ерпалыча было аж две жертвенные горелки! Похоже, плиту на спецзаказ делали. И в красном углу, на аккуратненькой полочке, рядом со свечками лежали три колоды одноразовых иконок. Две нераспечатанных и одна пустая на треть. Впрочем, удивляться я уже разучился.
Чашка была выхлебана матюгальником, что называется, «в единый дых».
— Ну, хлопче… ну, мастак!.. А колесатые, стервь их душу, брехали — пьяндыжка, мол, белоручка, долго дрючить придется… А дроты оставь, оставь! Неча бомжа-счезня дротами на-скрозь пырять — сильно озлобиться может. Там в хате ремонту тыщ на пять — хрена нам его, гада, по-лишнему злобить?!
— Хрена, — грустно согласился я.
— Дык шо, йдэмо? Подмогнешь, раз мастак… Мулетка — она, ежели кручельник поруч, шибче варит! Тут близенько, через дорогу…
В подъезде загрохотало, и через минуту в дверь ворвался Фол. Авоську с хлебом он держал на манер разбойничьего кистеня, и смеха это почему-то не вызывало.
— Я тебе что говорил?! — заорал он еще с порога. — Нет, я тебе что говорил, урод?! Ты зачем дверь открыл?! Ты кому дверь открыл?!
— Здорово, Хволище, — равнодушно приподнял свой треух Валько, нимало не смутясь кентавровыми воплями. — Ты хлопца не трожь, это он нам одчиняв… А орать — это мы и сами с волосами! Слыхал небось, как мы ор учиняем? То-то, шо слыхал… Хлебушка принес? Дай корочку, не жлобись…
Фол напоследок погрозил мне кулачищем и полез в сетку: ломать корочку для матюгальника. Полбуханки оторвал, филантроп!
— Ты к Руденкам собрался? — спросил он у Валька.
— Угу, — набитый хлебом рот мало способствовал внятности речи.
— За оберегом явился?
—Угу.
—Ну и?
Вместо ответа Валько ткнул в сторону кентавра моим творением.
Фол уважительно хмыкнул.
Меня они оба теперь игнорировали.
И когда я начал одеваться, демонстрируя твердое намерение сопровождать матюгальника к загадочным Руденкам, где одного ремонту тыщ на пять, — Фол не стал противиться.
Запер дверь и поехал следом.
2
— Ой, спасайте, люди-нелюди добрые! Ой, лихоманка его, проклятущего, забери! Ой, погубил, по миру пустил, третий раз тиранит, чтоб ему, ироду, тридцать три рожна в самые печенки! Ой, гроши-то какие, деньжищи сумасшедшие!.. Кровью, потом, куска не доедали, на воде-хлебе…
Это Руденкова теща. Толстенная бабища в три обхвата, жиденький перманентик по овечьей моде «завей горе веревочкой», мопсовы брыли трясутся от причитаний, и слезы горючие вовсю бороздят могучий слой пудры. Есть, есть-таки женщины в наших селеньях, что ни говори, а есть, на воде-хлебе, тридцать три рожна их врагам в печенки — за коня на скаку не поручусь, а в горящую избу запросто, особенно ежели там можно будет «ирода проклятущего» за глотку взять.
— Мама, хватит! Хватит, мама! Вот уже Валько пришел, он ладу даст… Да хватит же! Говорил вам: не фиг на батюшке экономить — а вы все свое: дьяка зови, дьяка с Журавлевки, дьяк больше пятерки не просит! Доэкономились! Слышь, Валько, ты б уважил по старой дружбе — четвертной дам, это честно, без обмана, и еще литру на ореховых перегородках! Больше, сам понимаешь… тут чинить, не перечинить… мама, вы б пошли, кофе сготовили или еще куда…
Это собственно Руденко. Хозяин. Тощий очкарик, сутулится и непрерывно норовит чихнуть. Но зажимает нос двумя пальцами, отчего лишь передергивается мокрой собакой. Глаза за толстыми линзами стрекозьи, лупатые, блестят фарами под дождем. Лицо отекло, набрякло красными прожилками, плавает по комнате туда-сюда больной луной… меж волнистыми туманами, лия свет на печальные поляны.
Шаг — и облако известки томно всплывает с пола, отчего и мне впору чихать, да не складывается как-то.
— И-и-и-и… иииии… и-и-и!..
Это Руденчиха. Дочь и жена, а двум соплякам, которых сразу по нашему приходу выгнали на двор гулять — им она небось мать родная. Миловидная худышка в халате-ситчике и шлепанцах на босу ногу, она сидит в углу, серой мышкой забившись в недра антикварного кресла (родной брат моего кухонного монстра!) и скулит на одной-единственной тоскливой ноте, отчего морозец ползет по коже, и хочется сесть рядом на испохабленный паркет, ткнуться лбом в ее острые коленки, затянуть дуэтом: