— Мне казалось, что не только — еще корабли и, к примеру, станки.
— О да, когда-то мы были главнейшими создателями многих полезных вещей. В начале века у нас действовало наиболее организованное лейбористское движение в Соединенных Штатах Британии. У нас был Джон Маклин — единственный шотландский школьный учитель, который говорил ученикам, что с ними делают. Он устроил здесь, в Клайдсайде, забастовку домашних хозяек против повышения квартирной платы, что заставило правительство запретить домовладельцам во время Первой мировой войны взимать дополнительные деньги. Мало кому из премьер-министров это удавалось. Ленин ожидал, что британская революция вспыхнет в Глазго. Не вышло. В дня всеобщей стачки вон там, над городскими учреждениями, развевалось красное знамя, толпа столкнула трамвайный вагон с рельсов, армия послала танки на Джордж-сквер, однако никто серьезно ранен не был. Никто не погиб — разве что от мизерной платы, от плохого жилья, от скудной еды. Маклина убили негодные условия жизни — в тюрьме Барлинни. Поэтому в тридцатых годах, когда четверть трудоспособных мужчин оставалась без работы, только протестанты и католики полосовали друг друга бритвами. Что ж, легче сражаться с соседями, чем с плохим правительством. Это до начала Второй мировой войны вносило в безысходную жизнь надежду. Вот Глазго и не попал в исторические труды — только в статистические сводки: исчезни он завтра — недостаток в производстве кораблей, ковров и унитазов за считанные месяцы будет восполнен в сверхурочные часы благодарными рабочими Англии, Германии и Японии. Разумеется, наша промышленность обеспечивает занятостью чуть ли не половину населения Шотландии, тут проживающего. Они позволяют нам существовать. Но скажи, пожалуйста, кому в наше время достаточно просто существовать?
— Мне. В данный момент, — заявил Макалпин, следя за перемещением светотени по крышам домов.
— Мне тоже, — согласился Toy, гадая, как был воспринят его монолог.
Помолчав, Макалпин сказал:
— Итак, ты рисуешь Глазго, чтобы хоть как-то воплотить его мысленный образ.
— Нет. Это моя отговорка. Я рисую потому, что иначе чувствую себя никчемным ничтожеством.
— Завидую твоей целеустремленности.
— А я завидую твоей уверенности в себе.
— Почему?
— Благодаря ей ты желанный гость на вечеринках. Благодаря ей можешь спьяну целоваться с дочкой хозяина за диваном.
— Это пустяки, Дункан.
— Только когда ты на них способен.
— Десять недель — это очень длинные каникулы, — заметил мистер Toy летом. — А что поделывает твой друг Кеннет?
— Работает кондуктором в трамвае. Почти все мои знакомые нашли себе какую-то работу.
— А ты чем думаешь заняться?
— Рисовать, если позволишь. Осенью состоится выставка, где будет проведен конкурс картин на тему «Тайная вечеря». Приз — тридцать фунтов. Я надеюсь выйти победителем.
Toy шагал по улицам, вглядываясь в прохожих. Потом спустился в метро, где пассажиры сидели напротив друг друга и можно было рассматривать их лица без опасения показаться назойливым. Прибрежные жители обычно были более худыми, на полголовы ниже и одеты дешевле, чем жители пригородов. Связи между физическим трудом, бедностью и плохим питанием Toy раньше не замечал как выходец из Риддри — промежуточного района, где жили торговцы и мелкие клерки вроде его отца. Он подметил также, что губы и у гладколицых канцелярских клерков, и у рабочих с обветренными лицами были сжаты одинаково плотно. Почти все сохраняли напряженно-озабоченный или неприступно-мрачный вид. Такие лица могли быть у апостолов, выбранных из среды работников и торговцев, но для Иисуса они не годились. Toy начал оглядываться по сторонам в поисках невозмутимо-мирных, безмятежных лиц. Такое выражение было на лицах детей, когда они сидели спокойно, однако с повзрослением оно сохранялось, как правило, только у женщин, имевших кроткий, таинственный, всепонимающий вид. Toy подумалось, что так мог бы выглядеть Бог во плоти: это знали Леонардо и восточные резчики по камню, ваявшие Будд. Однажды Toy увидел такое выражение на лице эмбриона длиной в три дюйма из медицинского университетского музея. Раздутая головка клонилась к согнутым коленям, большие закрытые глаза и едва заметная улыбка на губах словно бы свидетельствовали об известной зародышу исчерпывающей тайне — громадностью равной всему мирозданию. Но Toy стало ясно, что такое выражение неприемлемо для Христа, который смотрел на окружавших его с неизменно ровным спокойствием. Ему нужно было лицо взрослого, разумного человека, во взгляде которого мягкая любовь снимала всякое превосходство над ближним, в лице которого не было бы и тени торжества или упрека, ибо торжество — это самодовольство, а осуждение — дело рук дьявола. В поисках внешности Христа Toy перерыл свои старые рисунки. Коултер смотрел с наброска невозмутимо и дружелюбно, однако был слишком задумчив; Макалпин выглядел спокойным и мужественным, но из-под ресниц сквозило высокомерие. Toy решил заимствовать лицо Христа с какого-нибудь шедевра, однако в художественной галерее Глазго Иисус изображался хорошо только младенцем, кроме полотна Джорджоне «Христос и блудница», на котором скромность художника или трусость реставратора поместила святое лицо в тень. Toy потратил день на поездку в Национальную галерею в Эдинбург, где наконец нашел нужное лицо на изображавшем Троицу холсте Гуго ван дер Гуса. Картина датировалась пятнадцатым столетием, когда фламандские мастера открыли масляные краски и сделали коричневый цвет самим мягким из всех цветов, сохранив при этом четкую яркость темперы. Господь восседал на неуклюжем престоле из золота и хрусталя среди пестрых клубившихся туч. На Нем было простое алое одеяние с зеленой подкладкой: подхватив под мышки измученного, изможденного, мертвого, почти нагого Христа, Он не давал Ему соскользнуть с соседнего престола. Над головами Бога Отца и Бога Сына парил белый голубь. У Бога было такое же обыкновенное худое смуглое лицо, как и у Его Сына, и выражало оно только печаль, без всякой примеси ожесточения или упрека. Невзирая на золотой престол, нельзя было сказать, что и тому, и другому хорошо платят. Оба выглядели усталыми кормильцами, но не собственниками или начальниками. И сочувствие у Toy вызывал не умерший Сын, а страдающий Отец. Его Христос был именно таким, и Toy сознавал, что никогда не сможет его изобразить. Невозможно придать лицу выражение, которое тебе несвойственно даже потенциально, и лицо этого Бога было для Toy недосягаемо.