— Но, Дункан, память и совесть — разве это не свойства человека?
— К несчастью, да.
— Тебе нужен Бог?
— Да. Да, мне нужен великий неизменно любящий человек, разделяющий боль своего народа. Я хочу невозможного.
Мистер Toy пригладил остатки волос на голове и сказал:
— Мой отец был пресвитером конгреционалистской церкви в Бриджтоне — дыра дырой, а тогда еще худшее захолустье. Однажды зажиточные члены общины собрали по подписке деньги на приобретение для церкви нового престола, органа и цветных витражей. У отца — трудолюбивого кузнеца, обремененного большой семьей, — таких денег не было, поэтому он десять лет работал церковным служителем: подметал пол, вытирал пыль, полировал медные ручки и звонил в колокол перед службой. В литейном цехе с возрастом ему платили все меньше, но мать пополняла семейный бюджет, вышивая скатерти и салфетки. Ее заветной мечтой было накопить сотню фунтов. Она слыла хорошей швеей, но накопить сто фунтов ей так и не удалось. Заболевал сосед или нуждался в отпуске, сыну подруги для устройства на работу требовался новый костюм — она безропотно отдавала деньги, словно это было самым обыденным делом. Большое утешение мать находила в молитве. Каждый вечер перед сном все мы становились в гостиной на колени помолиться. Никакой театральности в этом не было. Родители ясно ощущали, что разговаривают с другом, который находится здесь же, в комнате. Я ничего подобного не испытывал и потому полагал, что со мной что-то неладно. Потом началась война тысяча девятьсот четырнадцатого года, я пошел в армию — и там услышал совершенно иные молитвы. Священники с обеих сторон молились о победе. Они внушали нам, что Бог желает нашим властям военной удачи и находится за нами, с нашими генералами, подталкивая нас в спину. Многие из нас, будучи в окопах, выкинули тогда Бога из головы. Но, Дункан, все эти иллюзии и обещания блаженства на небесах — не что иное, как средства заставить нас действовать именно так, как мы хотим сами. Моим родителям христианство помогало достойно вести себя в трудной жизни. Другие используют веру для оправдания войны или собственности. Однако, Дункан, важно не то, во что люди верят: наша правота или неправота зависит от наших поступков. Если Бог приносит тебе утешение, прими Его. Он тебе не повредит.
— Не повредит? — угрюмо переспросил Toy. — Тот единственный Бог, какого я могу себе вообразить, слишком похож на Сталина и вряд ли меня утешит.
— Я, конечно же, никоим образом не оправдываю методов Сталина, но не сомневаюсь, что любой, кто правил бы Россией в тридцатые годы, должен был бы действовать именно так, как он.
Новые таблетки перестали помогать, и доктор выписал другие, которые также оказались бесполезными. По ночам, когда было особенно плохо, мистер Toy просиживал у постели сына, стирая с его лица струйки пота и подставляя тазик для сплевывания тягучей желтой мокроты. Toy был теперь целиком поглощен болезнью. Он воспринимал ее развитие как ход гражданской войны, саботирующей дыхание и впускающей минимум кислорода ради того, чтобы он мог испытывать муки беспомощности и отвращения к себе. Как-то после полуночи он выговорил:
— Доктор считает… эта болезнь… психическая.
— Да, сынок, он на это намекал.
— Наполни ванну.
— Что?
— Наполни ванну. Холодной водой.
Не без труда Toy объяснил: может быть (так при вторжении извне страна забывает о внутренних раздорах), суженные дыхательные пути расширятся, если всю кожу подвергнуть действию холодной воды. Мистер Toy неохотно наполнил ванну и помог Toy подойти к ней. Toy сбросил пижаму, погрузил правую ногу в воду и замер, тяжело дыша. Потом залез в ванну и судорожно опустился на одно колено.
— Поскорее, Дункан. Опускайся же! — поторопил мистер Toy, намереваясь столкнуть его в воду.
— Нет! — выкрикнул Toy и постепенно простерся навзничь, выставив из воды только нос и губы. Одышка не уменьшалась. После ванны мистер Toy обтер сына полотенцем и помог добраться до постели.
— Следовало окунуться в воду разом, Дункан. Если рассчитывать на эффект шоковой терапии, то она и должна быть шоком.
Посидев молча, Toy сказал:
— Ты прав. Ударь меня.
— Что?
— Ударь меня. По лицу.
— Дункан! Я… не могу.
Прошло несколько минут, и Toy, задыхаясь, выкрикнул:
— Ударь, прошу тебя!
— Но, Дункан…
— Я больше не могу это терпеть… не могу. Невыносимо.