Недавно я разбирал старый сундук, который стоит у меня в комнате, и наткнулся на несколько писем. Это были письма, которые твоя мать написала мне, когда я был в Калифорнии. Их было всего несколько, и некоторые были адресованы и твоему дяде тоже. Все они были примерно одинаковы и не слишком вразумительны, надо сказать; надеюсь, мне можно быть откровенным, говоря о твоей матери. В письмах были обрывки новостей, в основном о твоих братьях, утонувших, когда ты был еще слишком мал, чтобы их помнить. Она часто говорила об этом. Я никогда не видел этих своих внуков, но трагедия их гибели была описана в этих письмах с большой силой, даже с мукой. Как я уже говорил, я снова нашел эти письма и перечитал их. И тогда я нашел еще одно письмо, написанное ранее, которое я однажды отложил и забыл о нем. Я не буду приводить его здесь, но хочу пересказать тебе кое-что оттуда, потому что в нем излагалась совсем другая история. Отчего-то, когда я читал его, мне вспомнился тот случай в школьном зале. Твоя мать говорит о сыне, рожденном от человека, чьего имени она так и не называет, – наверное, оно и не важно. Этого сына она назвала Адрианом; он был нездоровым ребенком и умер в очень юном возрасте – лет трех-четырех. Через два года она родила еще одного сына, по всей видимости, от того же человека (который, похоже, возвращался к ней лишь затем, чтобы зачинать детей). Этого сына она тоже назвала Адрианом; это был ты. Не знаю, говорила ли она тебе когда-нибудь о твоем тезке, но мне кажется, это нечто, что ты должен был почувствовать. Поскольку эта версия так радикально отличалась от всего, что она когда-либо кому-то рассказывала, возможно, изначально я был прав, когда махнул на нее рукой, приняв за частный случай помутнения сознания. Но когда я перечитываю это письмо – когда я слышу тебя, заикающегося перед полным залом людей, словно пытаясь выпустить наружу что-то – или кого-то – еще, я не могу не задуматься, уж не тот ли это ребенок, который пришел и ушел еще до тебя. Когда я перечитываю письмо, все это кажется мне довольно несправедливым – то чувство, которое ты, должно быть, испытывал, будто ты не живой ребенок, а мертвый, воскрешенный в той же утробе. По-видимому, мать поняла, что натворила, только когда ты сказал свое первое слово. Через три-четыре года после твоего рождения она дала тебе имя Мишель.
Надеюсь, ты не обидишься, что я рассказал это тебе. Раз уж ты больше сын мне, чем мой родной сын, мне нужно сказать это, потому что мне нужно за многое расплатиться. Я пишу в своей потайной каморке, где я вырос и где ты навестил меня в Париже. Ты помнишь ее. В Париже больше не горит свет, только иногда; но это не важно, потому что в этой комнатке всегда был свой собственный свет. Ничего больше не работает – только иногда; может быть, в Калифорнии теперь тоже так. Сейчас разгар лета, но зима будет здесь, не успеешь оглянуться, а последняя зима была тяжелей, чем любая, какую вообще можно припомнить. Похоже, мы с миром стареем вместе. Я больше никогда не увижу тебя, мы больше никогда ничем не обменяемся. Я никогда еще не смирялся с чем-то большим, чем это, и не пытался дотянуться так далеко, как пытаюсь сейчас. Я ошибся насчет тебя, когда ты был моложе, и теперь, я надеюсь, ты не остановишься, прежде чем тот, другой, не будет выпущен наружу и не оставит тебя. Ты не виноват, что ему это не удалось. А пока остальным придется подчиниться ритмам твоей речи. Всю свою жизнь я был слеп, а они называли это видением. Если ты будешь продолжать говорить с ними, кто знает? Когда-нибудь, возможно, они назовут это поэзией.
Твой дед Адольф.
Когда Джейсон и Лорен вернулись в Лос-Анджелес, они провели первую пару недель в мотеле недалеко от океана. Ехать на автобусе из аэропорта было далеко и пыльно; шоссе были закрыты и превратились в барахолки и бродяжьи таборы; проехать можно было лишь окольными путями, по тем из бульваров, что еще действовали. Каждую автобусную остановку осаждала толпа – это стало такой же распространенной картиной, как и брошенные автомобили на обочинах. Люди проводили долгие часы, пересекая город, преодолевая расстояния, и движение транспорта было ограничено до минимума, поскольку транспорта просто не хватало, чтобы развозить всех и повсюду. Автобусы все время переполнялись и проезжали мимо огромных групп странников, пока их досада не выпивалась в вандализм и жестокость – люди швыряли вещи в окна, которые удалялись, не останавливаясь ради них.