И медленно, очень медленно он начал раздувать звук, и тот стал пульсировать на выходе из его горла, на самом верхнем пределе, на который только способен человеческий голос. И в то же время звук этот оставался бархатистым и мягким, как невероятно красивый печальный вздох, длившийся и длившийся так долго, что это уже становилось просто невыносимым.
Если Тонио сейчас и сделал вздох, то никто этого не заметил, никто этого не услышал; все поняли лишь, что в той же самой замедленной манере он спустился вниз и более низким голосом, звучавшим теперь как чувственное, трепетное контральто, нежно-нежно пропел слова грусти и боли, а потом, еле заметно тряхнув головой, прекратил петь и застыл.
Гвидо склонил голову. Доски под его ногами сотрясались от оглушительного рева, раздавшегося из всех уголков зала. Никакие прежние вопли неистовствовавшей толпы не могли сравниться по силе звука с тем громом, в каком выражалось теперь общее восхищение двух тысяч женщин и мужчин, собравшихся в этом зале. И все же Гвидо еще ждал, ждал, пока не услышал, как с разных мест партера раздались наконец те голоса, которые он обязательно должен был услышать, – голоса самих аббатов, их крики: «Браво, Тонио! Браво, Тонио!» А потом, когда он уже сказал себе, что это такая прекрасная победа, что стоит ли, право, думать о себе, – и второй крик, тут же подхваченный всем залом: «Браво, Гвидо Маффео!»
Один, два, сотню раз услышал он эти восклицания, сливающиеся друг с другом. А потом, уже собираясь встать, чтобы поклониться публике, поднял глаза на Тонио и увидел, что тот по-прежнему стоит неподвижно и вообще не глядит в зал, за пределы раскрашенного мира декораций. Он молча смотрел на Беттикино.
Глаза певца были прищурены, лицо казалось отстраненным. И вдруг Беттикино медленно раздвинул губы в улыбке и кивнул. И когда это произошло, в зале грянула новая буря восторженных аплодисментов.
15
Уже перевалило за полночь. Театр вибрировал от движения толп, выплескивавшихся на улицу, от смеха и криков людей, спускавшихся по черным колодцам лестниц.
Тонио захлопнул за собой дверь гримерной и быстро задвинул щеколду. Стащил с головы позолоченный картонный шлем и, прислонившись затылком к двери, уставился на синьору Бьянку.
Почти тут же в дверь начали колотить.
Он стоял, переводя дыхание, и чувствовал, как на него накатывает изнеможение. Четыре часа подряд они с Беттикино соперничали друг с другом, превращая каждую следующую арию в очередное состязание и наполняя каждый выход на «бис» новыми триумфами и сюрпризами. Он не мог поверить в то, что произошло. Ему хотелось, чтобы другие сказали ему, что все было именно так, как он сам чувствовал. И в то же время хотелось остаться одному, чтобы никого не было рядом, когда волны сна готовы были унести его прочь из этой комнаты и прочь от всех тех, кто так неистово сейчас в нее ломился.
– Милый, милый, – лепетала синьора Бьянка, – петли сейчас сорвутся, надо открыть!
– Нет-нет, сначала надо освободиться от этого! – Тонио шагнул вперед, отодрал картонный щит, привязанный к его руке, и отшвырнул в сторону широкий деревянный меч.
И вдруг замер, пораженный ужасным отражением в зеркале. Накрашенное женское лицо, ярко-красные губы, подведенные черным глаза – и эта греческая кольчуга с золотыми нагрудными бляшками, призванная придать ему вид неземного воина.
Он уже снял напудренный парик, но вид у него, у этого Ахиллеса в пропитанной потом тунике, с белым, как карнавальная маска, и столь же скрывающим его истинную сущность лицом, был не менее дьявольский, чем у той девушки Пирры, которую он изображал, когда занавес был поднят в первый раз.
– Снимите же это, все, все это! – попросил он, пытаясь стащить с себя тунику неловкими руками.
Синьора Бьянка кинулась помогать ему.
Он надел свою обычную одежду и стал лихорадочно стирать с глаз и щек грим.
И вот наконец юным, чуть взъерошенным мальчиком, с раскрасневшимся лицом и шапкой блестящих черных волос, ниспадающих на плечи, Тонио предстал перед дверью, готовый услышать первые восклицания и попасть в первые объятия.
Незнакомые мужчины и женщины, музыканты оркестра, скрипач Франческо из консерватории, молодая рыжеволосая проститутка – все они мяли его в объятиях и оставляли на его щеках влажные поцелуи. С подарками в руках, ожидая своей очереди, толпились многочисленные слуги. Каждый курьер требовал немедленного прочтения доставленного письма и ответа на него. Вносились и вносились цветы, а Руджерио – импресарио – так стиснул его в объятиях, что чуть не подбросил в воздух. Синьора Бьянка рыдала.