ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Выбор

Интересная книжка, действительно заставляет задуматься о выборе >>>>>

Список жертв

Хороший роман >>>>>

Прекрасная лгунья

Бред полнейший. Я почитала кучу романов, но такой бред встречала крайне редко >>>>>

Отчаянный шантаж

Понравилось, вся серия супер. >>>>>




  14  

Втиснувшись на станции Бейсуотер в переполненный в час пик поезд, я, пожалуй, опять сделаю передышку и еще немного расскажу о себе. Я уже говорил о моем культе тела. Ведь тело — это был все еще я. Оно помогало мне защищаться в детстве, и я всегда считал его одним из моих главных достижений. Я был (и есть) выше шести футов росту, крепкий, смуглый, гладко выбритый, несмотря на жесткую щетину, и с копной густых жирных вьющихся черных волос, ниспадающих на воротник. Такие же густые волосы покрывают мое тело до пупка. У меня карие, почти как у Кристел, глаза, по только не такие золотистые и большие. (У тети Билл, вынужден, к сожалению, признать, были тоже карие глаза, только совсем маленькие и зеленоватые.) Лицо мое трудно описать. Оно не отвечает канонам красоты — даже гангстерской. У меня, как и у Кристел, широкий вздернутый нос. Если я и ценил свою внешность, то, уж конечно, не за обаяние. Из-за волос в школе меня звали Ниггером, и какое-то время я почему-то сам считал себя чернокожим. Один мальчишка как-то сказал, что у меня черпая пипка, и сумел меня в этом убедить, несмотря на явное несоответствие истине. Мне даже доставляли удовольствие эти издевки, хотя цель их была меня уязвить. Мне нравилось (хотя я не думал, что это может правиться кому-то еще) то, что я такой волосатый, черный, что я, по сути, настоящее черное животное. О других функциях моего тела — его достоинствах в любви — я понятия не имел, даже когда стал уже студентом. Я понимал лишь, что непривлекателен и своей неловкостью поистине парализую девушек; а кроме того, зверский пуританизм, должно быть внушенный мне моими менторами-христианами, побуждал меня смотреть на отношения между полами как на что-то нечистое.

Я слепо следовал рутине — пожалуй, с тех пор, как понял, что в правилах грамматики мое спасение; а особенно — с тех пор, как потерял всякую надежду на спасение. Рутина — по крайней мере в моем случае — исключала мысль. Возможность свободного выбора невероятно возбуждает рефлексию. Размеренное же однообразие дней педели вызывает ублаготворяющее сознание, что ты полностью подчинен времени и истории, — даже, пожалуй, ублаготворяющее сознание своей смертности. Я не мог помышлять о самоубийстве из-за Кристел, по я хотел, чтобы смерть была всегда рядом со мной. Мое «присутствие» на службе составляло часть рутины, и я старался считать себя человеком на конвейере. А вот уик-энды и праздники были адом, ибо тут властвовала свобода. Отпуска я брал только из боязни пересудов и просто прятался в своей поре (по возможности — спал). Как-то раз я попытался провести праздники с Кристел, по это оказалось выше моих сил. Она все время плакала. Прав оказался Фредди Импайетт, сказавший однажды, что я люблю жить в мире других людей и не имею своего собственного.

Все это не дает никакого представления о том, «чем я жил». А чем вообще живет человек? Искусство мало что для меня значило — я таскал с собой несколько разных книжек в качестве талисманов, на счастье. Кто-то однажды сказал, — и это не было так уж далеко от истины, — что стихи интересуют меня только с точки зрения грамматики. Как я уже говорил, у меня никогда не возникало желания стать писателем. Мне правилось слово, по я, так сказать, не был его потребителем, а скорее наблюдателем, как есть, например, люди, наблюдающие птиц. Мне нравились языки, по теперь я уже знал, что никогда не буду говорить на языках, на которых читаю. Я был из тех, для кого слово устное и слово письменное — как бы два разных языка. Я ни во что не верил, и у меня не было ничего, заменяющего веру. Хождение в «присутствие» делало из меня личность, служило мне как бы футляром. За рамками рутины начинался хаос; без рутины моя жизнь (наверное, жизнь любого человека?) была фантасмагорией. Религия — и, конечно же, искусство — рассматривались мной, как сфера приложения человеческих усилий, по не для меня. Искусство призвано создавать новую красоту, а не манипулировать той, что уже существует; религия призвана создавать Бога и никогда не успокаиваться на достигнутом. Один только я не способен был ничего создать. Я не желал играть в эту игру или участвовать в этом хороводе, а кроме участия в игре или в хороводе ведь нет ничего. Я довольно рано понял, что природа слов и их связь с реальностью исключает метафизические построения. История — это бойня, и человеческая жизнь — это бойня. Бренность человеческого существования была моей философской тогой. Даже у звезд есть возраст, и число отпущенных нам вздохов сочтено.

  14