Знаете, какое-то время я гулял со слепой девушкой — да, да, совершенно, врожденно слепой: она даже щеголяла темными очками и белой тростью, которая была похожа на прочерченную мелом отметку, плывущую в воздухе, или струйку дыма на ночных улицах — нечто абсолютно неуместное, учитывая, что ночью все видели не лучше ее. Каким увлекательным это казалось тогда озабоченному студенту в байковом пальто, с полным книг пластиковым портфелем и отпущенной в порядке эксперимента рыжей бородкой (я сразу подумал: а что, если…). Это была маленькая хрупкая еврейка; у нее были черные блестящие волосы, длинный трагический нос, рыхлое телосложение и широкогубый рот, почти такой же смуглый, как ее кожа; к сожалению, все считали ее хорошенькой. Подумайте также, как пронзительно выглядела эта отважная, но нерешительная фигурка, беспечно и жизнерадостно прогуливающаяся с друзьями в перерыве между лекциями, и она же — неуверенная сомнамбула, когда вы замечали ее одну в городе, делающая все, чтобы походка ее казалась твердой, но не в силах скрыть пугающе быстро меняющееся выражение лица, когда она брела по незнакомым тротуарам. Учтите также тот факт, что она а) была девушкой и б) не могла видеть, как я выгляжу, — и вы в полной мере оцените все могущество ее чар.
С ней было невероятно легко общаться. Просто я однажды помог ей перейти улицу, спросил, куда она направляется, и заявил о своем намерении сопровождать ее. Видите ли, они ничего не могут с этим поделать; это ключик к ним. Очень долгое время я обхаживал ее, как только мог. В должный момент она даже почти согласилась лечь со мной в постель (да, она была одной из девушек, которым я писал, когда никто не проявлял ни малейшего желания сделать это. Теперь она, должно быть, замужем, либо умерла, либо совсем поехала крышей. Даже не помню, ответила она или нет). Я знал, что все станет гадко, как только я начну пользоваться ее слепотой: и конечно, однажды вечером у нее дома, когда она отодвинула веснушчатую руку, растопыренно блуждавшую по ее бедру, и аккуратно водворила ее мне на колено, я снова поднял руку и помахал толстым кукишем у нее под носом. Внезапно дверь открылась. Я взял за привычку наклоняться над диваном, на котором она сидела, без особого удовольствия заглядывая в треугольный вырез ее блузки; поставив пластинку, я становился на четвереньки, неслышно подбирался к ней и заглядывал ей под юбку (они не знают, как правильно сидеть, эти слепые девушки); я постоянно корчил ей рожи, находя особое наслаждение в том, чтобы опровергать свои слова выражением лица: ну, скажем, ежедневные задушевности сопровождались взглядами, исполненными пылкой страсти, нежные излияния венчались пропитанными ненавистью гримасами и ухмылками и так далее. Наконец однажды вечером, когда мы лежали голые в ее постели (это ладно, это хорошо. Но она закрылась, и мне было никак в нее не проникнуть), я не без некоторых усилий издал пару истеричных всхлипов, жалобно причитая, что она не любит меня по-настоящему, что я умру, если не овладею ею, и тому подобный вздор. Наконец она подчинилась, пролив еще больше слез, чем я пролил в ту ночь. Больше мы не виделись. Дело было, как вы понимаете, вот в чем: она понимала, что я валяю дурака, но не могла в этом признаться. Потому что это было бы куда страшнее, не так ли?
Это один из способов получить над ними власть.
Ужас, ужас.
— Чем вы еще занимались? — спрашиваю я, стиснув ляжками ладонь Урсулы.
— М-м-м?
Это был уже восемнадцатый раз подряд, что она забиралась ко мне в постель, и, похоже, вполне пресыщенная рутиной, стала приступать к выполнению своего задания с, я бы сказал, оскорбительной деловитостью и быстротой (и дело не в том, что мой петушок стал давать сбои. В последнее время он слушается меня беспрекословно).
— Ты и он. Чем вы еще занимались?
Я неловко обнимаю ее за плечи, возвышая тембр голоса, чтобы он звучал несколько более дружелюбно.
— Ну да, — задумчиво бормочет она мне в подмышку (не знаю, как она терпит эти отвратительные интерлюдии), — мы и правда еще кое-чем занимались.
— …Неужели? Чем же, например?
Она чуть отодвигается.
— Не могу сказать вслух.
— Давай, скажи, — словно со стороны слышу я свой глухой к мольбам, монотонный голос, который я специально выработал для подобных расспросов. — Давай.
И снова, с обреченным стоном, как попавший в безвыходное положение труженик, которого просят переключиться с одной бессмысленной работы на другую, моя названая сестра соскальзывает вниз по кровати. Наши тела не соприкасаются, пока я не чувствую, как ее губы крепко, решительно обхватывают мою плоть.