— Запомни хорошенько. В следующий раз, когда его увидишь, вверни что-нибудь о поэзии. Неважно, каким образом. А тем временем, Кит, мастурбируй, представляя себе меня. Измотай всего себя, думая обо мне. Пусть это будет чем-то вроде тренировки. И основательной. Воображай себе все то, что ты хотел проделать со своими девицами, а они этого стеснялись. Или не позволяли тебе. Проделай все это со мной. В воображении.
У Кита, казалось, глаза полезли на лоб.
— Дай мне тебя попробовать. Ну, куколка. Дай попробовать.
Ей придется прикоснуться к нему. Тремя длинными пальцами она ощутила, каковы на ощупь его волосы — они были такими же сухими, как заросли дрока, готовые вспыхнуть от малейшей искры. Того и гляди, займутся. Она ухватила их возле изломанной, как будто сучковатой линии пробора и медленно потянула назад. Затем, наклонившись к его открывшемуся лицу — и уже слыша журчание слюны, омывающей его рот, этакий звон талой воды (нет, не я это делаю, это Энола, Энола Гей!), одарила его «Еврейской принцессой».
Когда зазвонил телефон, Николь выпила виски. Она сняла трубку, услышала паническое верещание тональных сигналов, набрала шестерку и сказала: «Боюсь, сейчас меня здесь нет». И в некотором смысле она имела в виду именно то, что сказала. «Если хотите оставить сообщение, то говорите после сигнала».
Сигнала, разумеется, не последовало, и они оба выжидали. Господи, да сколько же миновало секунд?
— Алло? Алло, Николь?.. О боже, я тут совершенно промок. Так неловко говорить с автоматом. Послушай. Я был…
Она надавила пальцем на рычаг.
Осторожно пригнув голову, Гай вынырнул из телефонной будки и оказался лицом к лицу со стеной дождя шириной во всю улицу. Играла музыка — она появлялась и проплывала под громовым гоночным треком, в который превратилось небо. Настоящая музыка звучала тоже — и, кстати, превосходная. Гай, обернувшись, увидел в углу престарелого негра с саксофоном, из которого изливалась страстная меланхолия Коулмана Хокинса. Что это было? Ах да. «Давнишние дни». Нужно будет непременно дать ему денег…
Он стоял в подземной пустынности станции метро на Лэдброук-гроув, всего лишь в полумиле от того дома, возле которого не так давно обнаружил живой таксофон — в нескончаемом ряду мертвых. Вот ведь находка! Все равно что узреть птеродактиля, благодушно восседающего на телеграфном проводе среди воробьев и обтерханных старых ворон. Дождь, непрестанно усиливающийся, лился теперь с такой мощью, что даже машины, казалось, блуждая, брели вброд. Автобусы, как освещенные крепости, застыли в промозглой ночи. Эта песня: как все в ней было усложнено, как горестно переплетено и спутано! Сначала проходишь через это, говорится в ней. Потом ты проходишь через это. А после проходишь через то. Жизнь, думал Гай. Когда песня наконец отзвучала, Гай подошел к саксофонисту и сунул в его стирофомовую кружку десятифунтовую банкноту.
— Прекрасная музыка, — сказал он.
Ответа не последовало. Гай повернулся и зашагал дальше, и тогда музыкант окликнул его:
— Эй, приятель! Я люблю тебя.
Сделав пяток широких шагов, он оказался под навесом автобусной остановки. Он опять до нитки промок, промок до нелепости. Вместо того чтобы отправиться прямо домой, где Мармадюк в любом случае был, несмотря на убывание нянечек, под хорошим присмотром (держали двух ночных сиделок, пока ему окончательно не станет лучше), Гай измышлял причины, чтобы сделать крюк и заглянуть в «Черный Крест» — он был в двухстах ярдах по Ланкастер-роуд. Он ждал и ждал, чтобы дождь ослабел. Но тот — ни в какую. Дождь вел себя совсем иначе. Он хлестал, входя, как говорится, в раж, снова и снова обрушиваясь ударами кнута, и ярость его все возрастала. Доходя до крайности, он тут же ее превосходил, доходя до другой, еще большей крайности, а потом до еще большей, которую снова превосходил.
Увертываясь от возникающих из темноты луж, перепрыгивая через них, он поспешал к Портобелло-роуд с ее низко висящими фонарями, как вдруг под одной из ламп увидел чью-то фигуру, плескавшуюся, как актер, изображающий пьяного, во вздувшейся водосточной канаве. Кит. И он вовсе не шатался. Он плясал, и он смеялся. И, как всегда, кашлял.
— Кит?
— …Йо-хо!
— Боже мой, в чем дело?
Кит откинулся назад, опершись о фонарный столб, и живот его мягко сотрясался от смеха или раздражения — от смеха или крушения надежд. При себе у него был зеленый полиэтиленовый пакет, который он крепко прижимал к груди обеими скрещенными руками.