— Ты что же, — сказал Гай, — будешь играть в такую погоду?
— Всенепременно, — сказал Динк и уставился через входную дверь, наполовину стеклянную, на яркое октябрьское утро, а затем вновь обернулся к Гаю с еле уловимым выражением обеспокоенности на лице. — В чем дело? Ты видишь что-то такое, чего не вижу я?
— Ну, просто… низкое солнце. Слепит.
В этот момент по лестнице вприпрыжку спустилась Хоуп.
— Чудесно, — сказала она. — Она приступит сегодня. В час.
— Неужто? — вопросил Гай.
Хоуп глянула на Гая, на Динка и снова на Гая.
— Да ты в своем уме? Я, по правде сказать, в полном восторге. По-моему, она изумительна. Мармадюк при ней был совершенно спокоен. Он выглядел просто ошеломленным. Должно быть, она обладает невероятной способностью подчинять. Представь — он сейчас там спит.
— Потрясающе, — сказал Гай.
И Хоуп, подводя черту разговору, сказала:
— Я иду играть с Динком.
Незадолго до полудня, при полузадернутых шторах, Гай, укрытый роскошным покрывалом, окутанный остаточными ароматами от тела безмятежно спавшей здесь Хоуп, лежал, уставившись в потолок, все еще заметно освещаемый неуместным молочным светом, разлитым по спальне. Беда в том, размышлял он, что любовь — во всяком случае, эта любовь (пожалуй что) — так тоталитарна. Как ни глупо искать Ответа на Все в царстве разума, но найти его — еще более бессмысленно. Но если дело касается чувств… в чем состоит великая идея? В любви. Великая Идея состоит в любви. С ее противоречивыми императивами, ее отказами от всего прошлого, ее слежкой за собственными мыслями, ее стуком в дверь в три часа утра. Любовь заставляет тебя заметить слепого старика, заставляет тебя надеяться погибнуть в Камбодже, заставляет радоваться, что твой собственный сын корчится, упрятанный в палату Питера Пэна. Да наступай ты, конец света, — за понюшку табака. Потому что возлюбленная, вот эта возлюбленная, и вправду способна превратить твой дом в бомбу.
Он проснулся около двух. Сознание было ясным. Он думал: со всем покончено. Все прошло. И он напрягся, чтобы услышать в себе первый шепоток воскрешения… Что ж, все совершенно просто. Он обо всем расскажет Хоуп (но не о деньгах. Ты это серьезно?) и примет все условия искупления. Как восхитительна, как прекрасна правда. Вездесущая, она всегда в ожидании. Должно быть, любовь враждует с правдой. Должно быть, так. И она заставляет тебя любить то, что дурно, и ненавидеть то, что хорошо.
Кто-то прошагал мимо его комнаты и стал всходить по лестнице.
И жизнь протянула ему руку.
Через задыхающийся динамик бог знает почему включенного интеркома слышал он разные шумы, голоса, смех. Хоуп и Динк, они наверху, переодеваются. Наигравшись, теперь они переодеваются, переодеваются. Вопль: «Да я же вся в поту!»; комичное сопротивление: «Ну перестань же!»; треск молнии, затем горячая тишина, нарушаемая прерывистым дыханием, наконец, ее, уже серьезный, вскрик: «Хватит!..»
А Гай думал: моя жена меня не любит. Моя жена меня предала. До чего же это чудесно!
Вскоре она, в халате и с распущенными волосами, вошла в спальню. Шея у нее так и пылала.
— Вставай, — сказала она. — Сейчас он спит, но ты будешь дежурить, когда уйдет Феникс. На этот день мы остались без няни. Эта сучка так и не появилась.
Мармадюк не спал всю ночь, а сейчас лежал в соседней комнате, распластанный в прерывистой дремоте. Игрушки были разбросаны вокруг его кроватки, как снаряжение прерванной на время войны. Маленький пленник, со своим жестоким скандинавским лицом, в измятой детской рубашонке, он был весь опутан шерстяными одеялами. Волосы, по-утиному белые, приплюснулись — вся голова у него была в испарине… Даже во сне ребенка не оставляли без наблюдения. Попивая растворимый кофе, Феникс через монитор следила за ним из кухни, и всякий раз, когда ей казалось, что он вот-вот шевельнется, она на мгновение сощуривала свои раскосые глаза.
Прежде чем впасть в забытье, Мармадюк разглядывал и ощупывал синячки-близняшки на тыльной стороне своего веснушчатого кулачка. При этом он испытывал и страх, и восхищение. Боль, которая сопровождала их появление, он успел уже позабыть, но что-то в этом самом появлении всегда будет благословенно жить в его памяти. Он хотел причинить кому-нибудь то же самое, что причинили ему. «Чудно», — прошептал он (как кто-нибудь мог бы сказать «чудно», увидев привлекательную девушку, вышагивающую по улице, или четкий удар на крикетном поле, — в знак того, что приветствует талант, мастерство), прежде чем перевернуться на бок, свернуться калачиком и заснуть в надежде, что ему приснится Игра в Щипки.