– Знаешь, – наконец сказала она, – хотя меня очень беспокоит твоя простуда, но ехать мне просто необходимо. Как ты думаешь, ведь есть, наверное, и поезд?
Она вполне могла полететь в Мюнхен завтра с утра, рано утром в Мюнхене делать ей было нечего, тем более что от идеи картинной галереи в журнале отказались, и она это прекрасно знала, точно так же, как знал это и Франсуа, но они должны были как-то выйти из неловкого положения, в которое сами себя поставили (неловкость сама по себе не имела никакого значения, дело было не в ней, а в какой-то подспудной ситуации, Сибилла сразу поняла это, но если ситуация серьезная, то у них еще будет время с ней разобраться). Пока, по крайней мере, Франсуа должен был отдать хотя бы должное ее изобретательности, потому что благодаря ее пусть лишь правдоподобной выдумке они избавлялись от семейной сцены, то есть от потока вопросов, то есть от инстинктивного следствия, какое мгновенно провела бы ревнивая женщина. Сцены опасны всегда, вне зависимости от того, есть для них основания или нет. Вокруг влюбленных, даже любящих так, как любили они, сохраняя на протяжении долгих лет взаимное влечение, – всегда бродит слепая сила, о которой любящие и не думают, которую не ощущают даже подспудно, но для которой достаточно случайного толчка, чтобы проснуться и заставить их вцепиться друг в друга, орать, кусать и травить до скончания дней. Неведомая сила, демон, дремлющий в каждом, демон невольной, но смертельной обиды на своего партнера по любви, такой, в конечном счете, несовершенной. Демон обиды на то одиночество, в котором один любящий непременно оставлял плутать другого, за то ужасное ледяное одиночество, которое они иногда делили, даже говоря о любви…
Сердце Сибиллы громко стучало, но она не говорила ни слова. Франсуа стоял у нее за спиной и не подозревал о ее внезапном ужасе и о той жестокости, которую всегда порождает ужас. И в ту самую секунду, когда Сибилла осознала собственную жестокость, поняв, что может уйти, может оставить Франсуа, что непоправимое может случиться, что лицо Франсуа может исчезнуть из ее жизни и его может заменить лицо другого мужчины, в ту секунду, когда она с цинизмом глубоко оскорбленной невинности, цинизмом, какого она в себе и не подозревала, представила свой уход, их двойное убийство, как вполне естественную закономерность, как равнодушный террор справедливости, – подбородок Франсуа лег на ее плечо, и его правая щека прижалась к ее левой. И прижавшись, показалась слишком горячей.
– Ты правда болен, да? – спросила она виноватым шепотом, подкошенная одной только мыслью о болезни Франсуа… У него, может быть, даже воспаление легких, а она тут выдумывает пошлые мелодрамы!
– Что ты! – И Сибилла щекой почувствовала его улыбку. – Что ты, я – идиот, конечно, но я не болен, а если и болен, то чуть-чуть, не беспокойся…
Наконец он отвечал так, как должен был отвечать десять минут, десять лет, десять жизней, десять веков назад, завершив свой ответ спасительной фразой, которую Сибилла сама невольно ему подсказала:
– Поезжай лучше на поезде, мое солнышко. Я так не люблю, когда ты летаешь.
Сибилла откинула голову, прижалась спиной к его груди и несколько секунд покачивалась с носка на пятку, словно бы выздоравливая. Большого зеркала у них в спальне не было, и они смотрели через застекленную дверь в сад, уже немного потрепанный, с пожухлой травой, – смотрели, но не видели.
По счастью, поезд со спальными вагонами «Париж – Мюнхен» нашелся, он отходил в семь часов вечера и прибывал ранним утром. По счастью, потому что гроза, что все собиралась грянуть над Парижем, гнала и гнала на восток тяжелые черные тучи, нагруженные молниями и ливнем, и их свирепые отряды настигли бы самолет Сибиллы гораздо раньше, чем он долетел бы до Мюнхена. В воздухе пахло серой, а в небе стоял тот мертвенно-оранжевый свет, который очень бы беспокоил Франсуа, лети Сибилла на самолете. Франсуа внес чемодан Сибиллы в купе, положил его в сетку. Он охотно поздравил бы себя с выпавшим ему счастливым случаем, если бы не знал, что устроил этот счастливый случай сам. Потом он стоял на перроне, смотрел на Сибиллу, которая улыбалась ему через грязное стекло, кричал и писал пальцем на этом грязном стекле, чтобы она непременно позвонила как только приедет, забывая, что телефонный звонок может не застать его дома или застать не в одиночестве… Поезд дышал, будто огромный пес в жару, потом испустил вздох преждевременной усталости, вздрогнул, встряхнулся и потихоньку стал отделяться от перрона. Франсуа быстро-быстро замахал рукой, которую поднял слишком рано.