За обедом в кафешке на окраине он заказывает «шприцер» с белым вином. Вроде не переживает, когда я прошу джин с тоником. Мы заказываем обед, он выпивает еще два «шприцера» и, кажется, расслабляется.
— Ну-с, и как дела у моей панкушки?
— Я не панкушка.
— Да ладно, на вид ты несколько… э… панк. — Он улыбается, а поскольку я молчу, спрашивает: — Разве нет? — И улыбка сползает с его лица.
Мне вдруг становится его жаль.
— Наверное, да, немного.
Я допиваю, посасываю лед. Не дам ему играть первую скрипку, решаю я и спрашиваю про студию, про Грэма, про Калифорнию. Мы торопливо едим, я заказываю еще джин с тоником, отец закуривает.
— Ты про Шерил не спросила, — наконец замечает он.
— Разве?
— Да. — Он затягивается, выдыхает.
— Нет. Спросила.
— Когда?
— По дороге в город. Разве нет?
— По-моему, нет.
— Да нет же, я спрашивала.
— Я не помню, милая.
— Ну, мне кажется, спрашивала.
— Тебе она не нравится?
— Как Шерил?
Он улыбается, смотрит в стол, потом на меня.
— По-моему, мы женимся.
— Правда?
— Да.
— Это… ну… значит, поздравляю. Отлично.
Он смотрит вопросительно.
— Ты правда считаешь, что это отлично?
Я подношу бокал к губам, постукиваю по нему, чтобы лед упал на дно.
— Ну… до меня… э… постепенно доходит, что ты, кажется, всерьез.
— Шерил замечательная. Вы ладите. — Он запинается, тянется к сигарете, но отдергивает руку. — Ну то есть, ладили, когда общались.
— Не я же на Шерил женюсь — ты.
— Когда ты так отвечаешь, малыш, я сразу понимаю, что ты думаешь.
Я порываюсь коснуться его ладони, но что-то меня останавливает.
— Не переживай, — говорю я.
— Я был так… одинок, — говорит он. — По-моему, целую вечность.
— Угу.
— Наступает момент, когда кто-то нужен.
— Не объясняй, — поспешно говорю я, а потом не так жестко: — Потому что ты не обязан.
— Я хочу, чтобы ты меня одобрила, — просто отвечает он. — Вот и все.
— Тебе это не нужно.
Он откидывается на спинку, опускает сигарету, которую собирался прикурить.
— Свадьба в декабре. — Пауза. — Когда ты домой вернешься.
Я смотрю в окно на густой холодный снегопад, на облака, серые, будто асфальт.
— Ты маме сказал? — спрашиваю я.
— Нет.
За обедом официант усаживает меня за столик со старым евреем; тот читает потрепанную черную книжечку и бормочет — должно быть, на иврите. Старый еврей совсем не похож на моего отца, но манерой держаться напоминает многих отцовских друзей со студии. Еврей старше, с бородой, но после ноябрьского обеда с отцом я впервые ем так близко от мужчины. Я почти не притрагиваюсь к сэндвичу, тонюсенькому и черствому, и к остывшему овощному супу тоже. Съедаю мороженое, выпиваю «Тэб», собираюсь закурить и понимаю, что здесь не курят. Ковыряю сэндвич, оглядываю переполненный вагон-ресторан, замечаю, что все официанты черные, а пассажиры — по большей части старики и иностранцы. Снаружи мелькает пейзаж цвета сепии, саманные домишки, молодые матери в обрезанных джинсах и блузках с бретельками поднимают красных младенцев, показывают им поезд, вяло машут проезжающим вагонам. Пустые автокафе, громадные, явно заброшенные помойки, опять саманные дома. В купе я разглядываю шмотки на полке, в наушниках Бой Джордж поет «Церковь отравленного разума», песню с кассеты, которую в ноябре купил мне отец.
Ночами фигово. Не могу спать даже после валиума, от него лишь впадаю в прострацию, шагаю по купе — там особо не погуляешь, — стараясь не падать, когда поезд разгоняется по пустыням, внезапно тормозит без предупреждения, и в сумеречном вагоне меня резко дергает. Поднимаю занавески, ничего не вижу, только уголек сигареты светится в оконном стекле. На развязках, как правило, объявляют, что на пути надуло песка, а один раз, около трех ночи, — что-то про койота. Я ненадолго засыпаю и прихожу в себя, когда на границе Аризоны поезд въезжает в грозу. Полная темень, и вдруг пурпурные, фиолетовые молнии расцветают по всему небу, на несколько секунд освещая городишки. Поезд их минует — вокзальные колокола, мерцание красных вспышек, фары одинокого пикапа застыли на переезде, ждут, а поезд громыхает в ночи, и кошмарные городишки уменьшаются, исчезают, отдаляются друг от друга, а я еду поездом не потому, что не люблю летать, и не потому, что хочу увидеть свою страну, — я не желаю лишние три дня торчать в Лос-Анджелесе с отцом и Шерил, или с Грэмом, или с матерью. Закрытый универмаг, неоновая вывеска бензоколонки, поезд тормозит, ползет дальше, без толку оттягивать неизбежное, опускать занавески.