Ей больше не снились пять девушек из газетной заметки. Ей не снилась Мари из Миннеаполиса на автовокзале. И когда подошла весна, где-то около таинственного четвертого месяца беременности, когда масса ткани и света внутри нее колебалась на грани превращения в человеческое существо, кровь, циркулирующая в теле Луизы и вливающаяся в ее ребенка, не принесла никаких кошмаров, которые возбудили бы иммунную систему ее души: ни матери, ни ребенку ничего не снилось. Через гены и кровь ребенку не передалось снов ни о прошлом матери и отца, ни и о нем самом.
Луиза никому не говорила, что отцом ребенка был Митч. Возможно, Мари подозревала, но никогда не спрашивала. Билли, куда менее чуткий и тактичный, через месяц-два после приезда Луизы делал кое-какие намеки на этот счет, интересуясь, где же отец и знает ли он вообще о своем отцовстве, но Мари осторожно пресекала его расспросы. Луиза лежала под деревьями на берегу острова, глядя на реку; ее живот возвышался над горизонтом, раздувшись и заслоняя видимость. Поскольку в ночном забытьи ребенок ей не снился, она не чувствовала общности с ним и днем, когда не спала. Она не обращалась к нему – внутри нее, не держала в руках кокон своего живота, старалась не думать о нем вообще, даже тогда, когда чувствовала, как он пытается заползти в ее мысли. Она старалась не представлять сына, похожего на Митча, или дочь, похожую на нее саму, или какой-то жуткий сговор между двумя – сына с темными Луизиными волосами или дочь с белокурыми волосами Митча. Когда в начале марта река поднялась от дождей и затопила значительную часть острова, дойдя до главной улицы городишка, Луиза подумала, не зайти ли в воду в поисках чудесного смертоносного потока, который втечет в нее и утопит ребенка, и понесет его по течению, вынесет в дельту, а потом и в море. Через несколько недель, когда наступила весна, этот сезон со всеми его набухшими почками, цветением и буйным ростом казался ей извращением: она тосковала по осени, которая была бы еще более хмурой, еще более похоронно-янтарной, чем та, когда ребенок был зачат.
Но по мере того как ребенок внутри нее рос, а весна перетекала в лето, под небом дельты, которое раскалялось все более и более яркой синевой, единственным, что умирало, была Мари. В начале июля, когда они ехали на автобусе в Сан-Франциско, чтобы родить ребенка там (Билли с похмелья довез их только до остановки в Сакраменто), и Мари смотрела в окно, Луиза сказала то, что уже довольно давно было у нее на уме.
– Мари, – сказала она, и та отвернулась от окна к ней. – Ты не возьмешь этого ребенка?
Мари снова повернулась к окну, и Луиза на мгновение ощутила нечто вроде злобного удовлетворения. «Наконец-то я ее рассердила», – торжествуя, сказала она себе. Но потом Мари проговорила:
– Я не могу, – и таким печальным тоном, какого Луиза еще не слышала.
Презирая себя, как обычно, Луиза поняла, что еще раз, как обычно, недооценила доброту Мари.
– Извини, – горько проговорила она.
– Нет, – прошептала Мари в окно, – это вы извините.
– Боже, – покачала головой Луиза, – с чего это я подумала, что могу попросить тебя об этом? Ты же знаешь, ребенок от Митча. Это ребенок человека, который разбил тебе жизнь.
– Он не разбил мне жизнь, – солгала Мари. – Как вы не понимаете? Этот ребенок достоин всего, потому что это ребенок Митча. – И вот тогда Мари отвернулась от окна к Луизе и сказала: – Я скоро умру.
Первым побуждением, как обычно, было сказать: «Что ты имеешь в виду?» – но Мари произнесла это так спокойно, без всякой жалости к себе, и с такой смиренной торжественностью, наполненной таким неизмеримо глубоким сожалением, что Луиза удержалась от банальной реплики. В одно мгновение пробежав литанию возможных реакций, она одну за другой отвергла их все: «Что ты имеешь в виду?», «Что ты говоришь?», «Ты уверена?», «О, как мне жаль!» – пока не дошла до конца списка:
– Когда?
– Не знаю.
– От чего?
Этого тоже никто не знал. У нее не было ни опухоли, ни новообразований, и на рентгеновских снимках тоже не видно было черного дождя, что разливался по ее телу.
– Анализы крови уже больше года говорят, что дело плохо, – пыталась объяснить Мари, – и я все слабею и слабею.
И Луиза с досадой сказала себе, что это будет одной из тех тихих и подозрительных смертей, когда не знаешь, что тебя убивает, а можешь умереть в любой момент, в следующем месяце или следующем году. И если это подумалось Луизе, то, должно быть, подумалось и Мари – что эта смерть, которую никто не знал, смерть, которую никто не мог найти или назвать, оставила в ней свое семя почти четыре года назад в заброшенном автовокзале, надругавшись над ней в темноте на алтаре ее собственной невинности. Вися на крюке, голая, со связанными руками, Мари шагнула в свет собственной кончины, и взамен, поскольку не заслуживала смерти и поскольку таинственная болезнь могла осквернить ее тело, но не дух, ей была предоставлена небольшая отсрочка.