В эти моменты тело Кристин гудит стремлением к разрядке, добиться которой разум не может от переутомления, и она ступает в Токио огней и шума, ведь «Энола Гей» [61] была всего лишь первым и самым вопиюще-безвкусным павильоном патинко. В ядерном рождении Японии и последующем объявлении о смерти имперского бога гравий прошлого расплавился и застыл в миллионах витрин, где теперь вспыхивает миллион несвязных образов и сопоставлений – гейши и Гиндза, буддистские алтари и прекрасные королевы садомазохизма, невозмутимые чайные церемонии и сумасшедшие таксисты, бороздящие токийский лабиринт, – витрин, отражающих бесчисленные аспекты столичной души. Пробыв какое-то время в Токио, Кристин вскоре начинает замечать повсюду капсулы времени, в храмах побольше, вроде Мавзолея Кобаяси близ отеля, и в мавзолеях поменьше, в крохотных домишках: блестящие капсулы времени, контрабандой провезенные с Запада, с датами первоначального захоронения. Весь город усеян алтарями с капсулами в домах и на улицах, в рёканах и храмах, и каждая дата представляет собой начало новой эры после смерти старой, наступившей первого января 1946 года, и вакуум времени между двумя датами, когда японский император парил в свободном падении с божественной высоты, а Японская Империя парила в свободном падении с высоты смысла. Когда император признался своим подданным, что он не Бог, их всех смело из двадцатого века в двадцать первый с большим отрывом от всех остальных: в конце концов, зачем теперь японцам был нужен двадцатый век? Что он принес им, кроме Нагасаки и отсутствия Бога? Теперь Токио наполнили миллионы новых эпох и миллионы новых империй, и из памятных капсул рождались миллионы новых императоров в форме каменного обломка с нечитаемым граффити, или сломавшихся в какой-то особый момент наручных часов, или открытки с изображением танцовщицы из лас-вегасского казино. В одной из таких эпох императором нового века оказался крохотный черный гробик, хранящий в себе зуб и кусочек угля, и свернутый в трубочку клочок фотографии обнаженной женщины в момент полового акта. В другой императором стал использованный презерватив.
Примерно тогда же, когда она начинает писать свой дневник – под занавес вишневого цветения, – Кристин узнает о своей беременности. Поначалу ее больше донимает усталость, чем тошнота, но тошнит ее больше, чем она ожидала; хотя она всегда думала, что ее желудок выдержит все. Я опять потолстею, хмуро понимает она, как раз когда голубое платье, взятое в чулане у Жильца в ту последнюю ночь в Лос-Анджелесе, наконец становится впору. Но зато грудь станет больше, утешила она себя и сделала себе выговор за неосторожность.
Кроме этого, Кристин так радостно воспринимает перспективу рождения ребенка, что сама немного ошарашена. Она не представляет себе, когда могла бы быть менее готова к этому. Но почти тут же, прежде чем это успело развиться в решение, которое нужно принять, она уже приняла его – решила оставить ребенка, и, на некоторое время сдержав порыв дать ему имя, все же решает назвать его Кьеркегор. Кьеркегор Блюменталь. Или, если потом он найдет полное имя нескладным или, что еще важнее, сочтет Кьеркегора ерундой, пусть называет себя Керк Блю. По утрам она открывает окно в своей комнате в отеле «Рю» и оголяет живот перед городом, смущая прохожих на улице. Выросши дома в мертвой тишине чайнатауна, она хочет закалить маленького Кьеркегора, заранее приучая его к грохоту реальности. Мир не будет тебе шептать, малыш, шепчет она ему, держа руки на животе в ожидании ответа.
В отеле «Рю» она расслабляется в теплой ванне и глядит на свой живот, все больше и больше думая о собственной матери, ждавшей ее на другом берегу реки. Кристин уже почти забыла про дату, что Жилец написал у нее на теле, – 29.4.85. Бросив Жильца, поскольку не желала стать водоворотом хаоса, теперь Кристин отказывается признать, что повсюду, где она была, и всюду, где бывает сейчас, – в городе, где время превратилось в пыль, – все разрушается. Она отказывается признать, что стала проводником хаоса, с тех пор как покинула Жильца: от прямо-таки молниеносной смерти Ёси в Парке Черных Часов до ключа от грузовика и ключа от пентхауза в Сан-Франциско, который она стащила у Изабель и Синды и оставила – нарочно? по случайности? – на столике рядом с Луизой в ту последнюю ночь, когда они спали в доме Жильца. Кристин отказывается признать, что приводит в движение задержавшиеся катаклизмы, что приводит в смятение все приборы и компасы, и в этом деле до нее, как она сама бы сказала, что-то не доходит.