Спит село Цвиркуны, третий сон видит; только в доме у сельского головы не спят.
Не поздновато ли для вечери? а, кумовья?
Что скажете?
* * *
– …от я тебе и говорю: ясны очи замутили! Морок, трясця ихней матери, наслали! Я аж взвился: Мыкола-угодник! не мажонка-чертяку! моего Грицька топчут! А с дурня ведь станется – сунуться в халепу! знаешь ведь безголового…
– Ох, грехи наши!.. – тяжко вздохнул дородный урядник. Набуровил от расстройства чувств еще полстакана варенухи[13], благо четвертная бутыль стояла рядом; распушил пегие усищи. – Большие дети – большие беды! твой, мой – чисто оболтусы! лайдаки! И в кого уродились-то, бестолочь?!
Демид Фомич одним махом опрокинул хмельное в глотку. Крякнул, смахнул выступившую слезу; захрустел свежей луковицей. Забив первый смак, отломил краюху хлеба, потянулся за ломтем сала:
– Хороша у тебя варенуха, Остапе!.. нехай меня бог убьет, ежли брешу! – хороша! Давай, дальше сказывай…
– Та попустил морок-то…
Голова налил и себе. Однако пить пока не стал; придвинул ближе уполовиненную миску с варениками, макнул один в сметану.
Жевать тоже не стал: задумался.
– Куме ты, мой куме… Наши проморгались, озлились; взялись душу из мальца вышибать, шоб напрямки в рай летела – ан зась! коржи-бублики! Сперва кучер панский кнутом грозил, за кучером – паныч-бугай, рожа поперек себя ширше! Ондрейке-ковалю с единого тычка нос своротил; и вдруг сам – брык с копыт! Лежит; рядом кучера лихоманка треплет. А панночка заругалась: убивцы, мол, гайдамаки, в острог вас! Мы ей: та заспокойтесь, панночка, какие ж мы гайдамаки, ежли кучера вашего с панычом пальцем не тронули – куда там! Она и слушать не хочет. Тут дед Перепелица возьми да брякни: хлопцы! це ж кнежская доця! беда, хлопцы! Я себе меркую: таки беда! князь – полковник жандармский! и добро б кацап-москаль, а то ведь собой черный, с Кавказских гор… не простит!..
Голова зажмурился; дернул щекой. Видать, страшное явилось: черт-князь с Кавказских гор самолично идет карать дурного голову села Цвиркуны.
В одночасье поседеешь!
– …народ – ноги в руки и тикать, от греха подальше. Я тоже сперва побег, а там зло взяло: стар я! бегать! Сховался в орешнике: глянуть, коржи-бублики…
– Ну, и? – подался вперед урядник.
– Не нукай, не запряг! – голова опорожнил свой стакан; зачавкал вареником, пачкая губы сметаной. Мелкое, крысиное личико Остапа Тарасыча раскраснелось, на лбу выступил пот; хозяин утерся рукавом вышитой рубахи, скосился на мокрый рукав. – Гляди-ка, взопрел весь. От жары? от горилки? или рассказывать умаялся?! А ведь умаялся…
– Не тяни жилы, кум! Я ж вижу: вола ты крутишь! бреши дальше!
– Бреши, говоришь? – хитро сощурился голова. – Ладно, Демиде, сбрешу… Панночка над бугаем убивается: Хведенька! золотой мой! вставай! – а он не встает. Тут кучер ихний малость оклемался; на карачки встал, к вельможному панству двинул. Панночка к нему! я ухи растопырил: далеко! хрен разберешь! Только под конец панночка ка-а-ак вскрикнет: чего вам надо, мол?! душу мою?! отдам, душу-то! только спасите!
– Душу?! – вытаращился на голову кум-урядник, машинально наливая себе добавки. – Шо, так прямо и сказала: душу христианскую?!
– Прямо, криво… Да шо ж ты все себе льешь и себе? а, кум?! И мне уж налей, раз взялся!
– А ты чего все вареники до себя придвинул? и сметану?.. Ладно, Остапе, не об том разговор, – урядник щедро хлюпнул хозяйской варенухи в хозяйский же стакан: не жалко, мол! – Ты, говори, я слухаю!
– Ото ж! слухай! Она ему – кучеру, значит: душу отдам, только спаси… этого. А он ей: гляди, опосля каяться поздно будет. А она: я, мол, решила! Тогда встает кучер с карачек, а я дивлюсь – уж больно кучер на рома закоренного смахивает. Небось, тоже из конокрадского роду; а нет, так все одно мажьего семени! И веришь, куме! будто в воду глядел! Берет он, коржи-бублики, панночку за белую руку – и занялось кругом них мерцание! искорки лазоревые! ветер налетел, незнамо откуда… затихло все, как пред грозой, травинка не ворохнется; а у кучера с панночкой кудри ветром полощет!.. и вроде бы огонь у рук их разгораться стал. А у края дороги конокрад дохлый валяется! ждет, когда сатана по его душу пекельную явится!..
– Ну ты храбрец, кум! лыцарь! Я б эдакую страсть увидел – со страху или с нагана палить стал бы, или убег!
– Так и я убег, Демиде. Мне и допрежь боязно было, а едва огонь тот пекельный узрел… Хлопцем так не бегал, как тогда. Того гляди, коржи-бублики, черти из пекла явятся, самого за руку: хвать! айда в котел! После велел моим цвиркунцам туда сунуться, поглядеть – даром шо ночь на дворе. Нехай, значит. Ондрейка-коваль не побоялся, сбегал: пусто. Покойник лежит, воняет, а больше никого и ничего. Вроде бы мара; была, значит, да сгинула.