И я вернулась к старой мысли о забавной беде человечества, состоящей в том, что духовный опыт не передаётся. И эмоциональный, добавлю я теперь, тоже.
Мы бесконечно далеко ушли в точных дисциплинах, с тех пор как научились записывать и учить. Сейчас человеку нужно всего лет пятнадцать, чтобы освоить основной багаж какой-нибудь науки и самому изобрести нечто новенькое.
Но касательно морали мы лишь чуть менее дики, чем две тысячи лет назад, а в вопросах любви и вовсе не продвинулись. Потому что сколько угодно можно записывать собственный нравственный опыт, можно даже преподавать его в школе, но для каждого юного существа эти слова будут пусты до тех пор, пока не наполнятся его собственной болью, стыдом и печалью. А до тех пор он будет холодно пролистывать чужие сентенции и только через много лет сможет отправить письмо, состоящее из одной фразы, с тем чтобы другой человек прочёл его и закрыл лицо руками – слишком поздно, впрочем. Потому что голосом его тоски была произнесена и звучит теперь, всё время звучит, такая очевидность: насчет параллельных линий всё оказалось правдой.
Насчет параллельных линий всё оказалось правдой, они действительно никогда не пересекутся.
Ни-ког-да – так стучит мой поезд, идущий по рельсам, что параллельны твоим. Невозможно извинить банальность этого образа, если ты никогда не расплющивал нос о зачернённое стекло, не пачкал пальцев, пытаясь сорвать забитую раму, не распахивал окно, не слушая воплей проводницы. Если не принимал в лицо удар горького железистого воздуха, пытаясь рассмотреть тот, другой поезд, – потому что Бог отвёл катастрофу, и ваши параллельные пути не пересеклись, и не пересекутся никогда, всё оказалось правдой.
3
Подумала, надо бы уже завести концепцию Бога, хоть какую-нибудь. Пусть не на каждый день, но на трудный случай. Когда, бывает, твой поезд останавливается в ночи и часами не едет, нужно же у кого-то неприятным голосом спрашивать: почему, почему, почему? И чтобы он отвечал терпеливо, но не по существу, «скоро поедем», и покачивал тебя на коленях, обнимая двумя руками, пока не заснёшь, а потом осторожно, стараясь не потревожить, протягивал третью или шестую руку и всё-таки запускал твой поезд.
4
«Я ей всегда говорила – не спеши, не спеши, не спеши, а она слушала, кивала и жила так, будто на поезд опаздывает. Мы обе знали, что житейская мудрость – такой товар, который хорошо продаётся, да ни черта не стоит, и потому я говорила „не спеши“, а она наклоняла изящную кунью головку, будто пряча лицо от сильного бокового ветра, и прыгала, прыгала, сильно отталкиваясь от края платформы. Успевала заскочить на подножку, совершала всего одно судорожное, неизящное движение, когда перехватывала белыми пальцами поручень поудобней, а потом снова становилось красиво – она поворачивалась на комплимент и улыбку. Ап! – и я видела, что на ней опять эта дурацкая белая пачка, уже запорошённая едкой железнодорожной копотью, а всё-таки лебединая. Поначалу грешным делом думала, что она любит страх, её возбуждает риск, перспектива быть растянутой, разорванной между поездом и платформой или, может, ей хочется стать чистейшим красным на чистейшем белом, прежде чем перемолоться в серую грязь.
Когда узнала чуть лучше, решила, что она бесконечно оттачивает то неудачное движение, когда цепляется, стараясь удержаться, за холодную сталь. Почему-то люди, которые всегда спешат, часто утверждают, что стремятся к совершенству в каком-нибудь деле. Наверное, чтобы оправдывать свою неточность в прочих жестах и даже некоторую грубость, с которой отбрасывают остальную жизнь, пока отрабатывают прыжок, поворот и ап.
А потом однажды спросила прямо, а она ответила, что делает это – да – ради того судорожного и неизящного мгновения, единственного акта некрасивости, который разрешает себе на публике, редкого состояния, когда чувствует себя живой, а не бумажной. Рвётся рисовая бумага, трещит шёлк, ломается лакированный бамбук, когда хищный мускулистый зверёк собирается для прыжка, для выхода силой, для безобразного рывка к цели, показывается на секунду, а потом снова прячется в мягкое и блестящее, становится не виден, но он там есть, – и вот для этого всё.
Думаю, она всё же солгала, но теперь уже не узнать».
5
Нестерпимо хочется в дуры – будто это какая-то деревня в средней России, куда можно уехать, собравшись в один день. И не как обычно – с маленькой сумкой, в которой ноут, балетки на смену и салонный шампунь, остальное купим, а с клетчатыми баулами, рюкзаком и корзиной, прикрытой сверху белым платком. Сидеть на перроне на сумке, тревожно озирая своё добро, корзинка на проходе, и её цепляют пассажиры, девки рвут колготки о торчащие прутики, матерятся, шалавы, но мне не до них, не встать, не подвинуть к себе – неудобно. Объявят посадку, и нужно двумя руками затащить в вагон четыре места и пакет, пособачиться с проводницей, что в багажный не сдам, забить оба отсека под нижними полками – благо напротив свистушка с одной сумочкой, сесть, выдохнуть, дождаться движения с обязательным «ну, поехали». Отдать проводнице билет, взять бельё, «мужчина, выйдите», переодеться, достать из пакета яйца, соль, хлеб и ногу, и тут только понять, что корзинку всё-таки сп…ли. Впрочем, я и не помню, что в ней было.