– Какая дивная лирика!
– Перестаньте меня перебивать. На чем бишь я остановился?
– Тринадцатое августа двадцать пятого года, рассвет, post coïtum.
– Спасибо, госпожа секретарша.
– Не за что, господин убийца.
– Лучше быть на моем месте, чем на вашем.
– Лучше быть на моем месте, чем на Леопольдинином.
– Если бы вы видели ее в то утро! Прекраснейшее создание на свете, инфанта с головы до пят, белая, атласная, темноволосая, темноглазая. Мы все лето, кроме тех редких случаев, когда наведывались в замок, не носили никакой одежды – поместье было так обширно, что нам никто никогда не встречался. Днями напролет мы плавали в озерах, воды которых я полагал амниотическими, и, наверно, был не так уж не прав, если судить по результатам. Но к чему докапываться до причин? Это каждодневное чудо – вот что главное, чудо навсегда остановившегося времени, по крайней мере мы верили, что навсегда. В тот день, тринадцатого августа двадцать пятого года, у нас были все основания в это верить, когда мы смотрели друг на друга, ошалев от счастья. Как и каждое утро, я, не раздумывая, первым нырнул в озеро и смеялся над Леопольдиной, которой всегда требовалась целая вечность, чтобы решиться войти в ледяную воду. Подтрунивание это тоже было ритуалом, доставлявшим мне массу удовольствия, потому что моя кузина была особенно хороша, когда стояла, пробуя ногой воду, бледнела, смеялась, взвизгивала от холода: «Нет, нет, я не могу!», а потом все же шагала ко мне, высоко поднимая свои белые ноги, точно в замедленной съемке, голенастая, дрожащая, с посиневшими губами. Ее большие глаза наполнялись ужасом – а ей так шло бояться, – зубы выстукивали дробь: «Какая жуть… Какая жуть…»
– Да вы настоящий садист!
– Что вы понимаете? Имей вы хоть мало-мальское представление об удовольствии, знали бы, что страх, и боль, и в особенности дрожь – лучшая к нему прелюдия. Когда она наконец окуналась с головой, как и я, холод отпускал, сменяясь блаженной невесомой легкостью жизни в воде. В то утро мы, как и всегда летом, плавали без устали – то ныряли вместе на глубину, с открытыми глазами, глядя, как играют на наших телах зеленоватые блики, то устраивали заплывы наперегонки, то барахтались, держась за ветви плакучей ивы, и болтали, как болтают дети, с той разницей, что мы больше знали о детстве, то часами отдыхали на спине, впитывая глазами синеву неба, в глубоком безмолвии ледяных вод. Когда холод пронизывал нас до костей, мы выбирались на торчавшие из воды валуны и обсыхали на солнце. Тринадцатого августа двадцать пятого года ветерок был особенно ласковым и быстро высушил нас. Леопольдина нырнула первой и уцепилась за камни островка, на котором я все еще грелся. Настала ее очередь подтрунивать надо мной. Я вижу ее, как будто это было вчера: оперлась локтями о валун, уткнувшись подбородком в ладони, глаза смеются, длинные волосы колышутся, повторяя движения ног, едва видных в толще воды, – в их смутной белизне чудилось что-то пугающее. Мы были так счастливы, так нереальны, так влюблены и так прекрасны – в последний раз.
– Прошу вас, избавьте меня от элегий. Это было в последний раз по вашей вине.
– Ну и что? Разве случившееся от этого менее печально?
– Случившееся от этого, увы, еще более печально, но вина лежит на вас, и вы не вправе роптать.
– Не вправе? Вздор! Плевать я хотел на права, и какова бы ни была доля моей вины в этой истории, я ропщу! Кстати, и доля-то моей вины ничтожна.
– Да ну? Ее задушил ветер?
– Нет, я, но я в этом не виноват.
– Вы хотите сказать, что задушили ее случайно, по рассеянности?
– Да нет же, идиотка, я хочу сказать, что виновата природа, жизнь, гормоны, вся эта мерзость. Дайте мне докончить мою историю и уж позвольте сохранить элегический настрой. Итак, я говорил о белизне ног Леопольдины, такой таинственной, когда она просвечивала сквозь отливающую зеленью черноту воды. Чтобы удержаться в горизонтальном положении, моя кузина медленно перебирала своими длинными ногами, я видел, как они поочередно выплывают на поверхность; едва успевала вынырнуть пятка, как нога вновь погружалась в сумрак, уступая место белизне другой ноги, и так далее. И я в тот день, тринадцатого августа двадцать пятого года, не мог налюбоваться этим дивным зрелищем. Не знаю, сколько продолжалось это блаженство. Но оно было прервано, когда в глаза мне бросилась одна необычная деталь – я и сейчас содрогаюсь от ее неуместности в этой картине: вслед за колышущимися ногами Леопольдины из глубины озера поднималась тонкая, как нить, струйка чего-то красного и, видимо, очень густого, потому что она не смешивалась с водой.