– Вот именно, я о том и говорю. В ближайшие четверть часа вы будете превозносить достоинства невысказанного.
– А вам бы хотелось, чтобы мы составили контракт по всей форме и подписали его в присутствии нотариуса?
– Я все что угодно предпочла бы тому, что сделали вы.
– Меня не интересует, что предпочли бы вы. Я думал только о спасении Леопольдины.
– О спасении Леопольдины в вашем понимании.
– Это было и ее понимание. Доказательством служит то, мадемуазель, что мы не сказали друг другу ни слова. Я просто поцеловал ее в глаза, очень нежно, и она все поняла. Она успокоилась, улыбнулась мне. Все произошло очень быстро. Три минуты спустя она была мертва.
– Как? Вот так, сразу? Это… это чудовищно.
– Вы бы хотели, чтобы это продолжалось два часа, как в опере?
– Но все-таки… так людей не убивают.
– Да? Я не знал, что есть какие-то нормы. Неужели существует кодекс хороших манер для убийц? И правила поведения для жертв? Следующий раз, когда я буду убивать, обещаю вам соблюсти этикет.
– Следующий раз? Слава богу, следующего раза не будет. Пока меня от вас просто тошнит.
– Пока? Вы меня интригуете.
– Вы утверждаете, что любили ее, – и вы ее задушили, даже не сказав ей в последний раз, что любите?
– Она и так это знала. И то, что я сделал, было лучшим доказательством. Если бы я не любил ее так сильно – я бы ее не убил.
– Почему вы так уверены, что она это знала?
– Мы с ней никогда об этих вещах не говорили, но мы были настроены на одну волну. И потом, мы вообще были не из болтливых. Но дайте же мне рассказать об удушении. У меня не было в жизни случая ни с кем этим поделиться, но я люблю возвращаться к нему мыслями – несчетное количество раз я заново переживал в сокровенных глубинах моей памяти эту дивную сцену!
– Ну и развлечения у вас!
– Вот увидите, со временем вы тоже войдете во вкус.
– Во вкус чего? Ваших воспоминаний или удушения?
– Любви. Но дайте же мне рассказать, прошу вас.
– Пожалуйста, если вы настаиваете.
– Итак, мы были на каменном островке посреди озера. Приговор прозвучал, и рай, который впервые отняли у нас на две минуты, был на три минуты нам возвращен. Мы оба отчетливо сознавали, что нам отмерены только эти сто восемьдесят райских секунд, надо было успеть все сделать как следует – и мы сделали. О, я знаю, о чем вы подумали: по-вашему, красиво исполненное удушение – целиком заслуга душителя. Это не совсем так. Ведь и жертва далеко не так пассивна, как многие думают. Вы видели скверный фильм – его снял какой-то варвар, японец, если не ошибаюсь, – который заканчивается сценой удушения на тридцать две минуты?
– Да, «Империя чувств» Осимы.
– Сцена провальная. Я со знанием дела могу утверждать, что это происходит не так. Во-первых, тридцать две минуты – безвкусица! В искусстве, во всех его видах, как сговорившись, не желают признавать, что убийство – дело спорое и быстрое. Вот Хичкок это понимал. И еще одна вещь невдомек этому японцу: в удушении нет ничего мучительного и угнетающего, наоборот: оно бодрит, освежает.
– Освежает? Как это неожиданно! Может, еще и витаминизирует, если на то пошло?
– В самом деле, почему бы нет? Ощущаешь такой прилив жизненных сил, когда задушишь любимое существо.
– Вы так говорите, будто занимаетесь этим регулярно.
– Достаточно сделать что-то один раз – по-настоящему, конечно, – чтобы это осталось с вами на всю жизнь. Вот потому-то настоятельно необходимо довести ключевую сцену до эстетического совершенства. Ваш японец, видно, этого не знал, или он просто неумеха, потому что его удушение безобразно и даже смешно: такое ввпечатление, будто душительница качает насос, а ее жертва выглядит раздавленной паровым катком. Мое же удушение было прекрасно, можете мне поверить.
– Не сомневаюсь. Однако возникает вопрос: почему вы избрали именно этот способ? Вы находились на озере – логичнее было бы ей утонуть. Вы, собственно, так и объяснили смерть вашей кузины ее родителям, когда принесли им тело, – это было не слишком правдоподобно, на шее остались следы. Почему же вы попросту не утопили девочку?
– Прекрасный вопрос. Я и сам об этом думал тогда, тринадцатого августа двадцать пятого года. Но быстро отмел эту мысль. Я сказал себе, что нельзя же всем Леопольдинам тонуть,[10] это уже штамп, закон жанра, пошловато как-то. Не говоря о том, что такое слепое подражание оскорбило бы память старика Гюго.