От стандартного генпрокурора Ильич отличался только тем, что, пока его юркие однокашники шлялись по веселым домам и питейным заведениям, он фанатично зубрил УК в редакции ДСП, дабы как можно быстрее научиться извлекать из него максимум пользы. О женщинах он не думал и даже не очень понимал, зачем они нужны. Когда его совсем перестало быть заметно, ему предложили пост генпрокурора. На этом посту он демонстрировал изумительную лояльность, и многие заблудшие души благодаря ему вполне постигли, что такое христианское милосердие. Так, когда бдительные швейцарцы задержали на своей территории одного из цивилизованных предпринимателей по кличке то ли Карась, то ли Вчерась, то ли Обломись, и с соответствующей рожей, — на запрос швейцарской стороны, нет ли на него какой информации, Юрий Ильич с обезоруживающей улыбкой отвечал местной пословицей: «Меньше знаешь — крепче спишь». И скоро торжествующий Обломись с улыбкой снисходительного монарха, вернувшегося из эмиграции, золотозубо скалился в отечественные телекамеры. Также в обязанности генерального прокурора входило раз в году публично заявлять, что убийцы одного священника, одного журналиста и одного телеведущего уже сысканы, а аресту не подвергаются единственно потому, что Генпрокуратура дает им возможность искупить грехи честною жизнью. За то время что их искали, убийцы и впрямь могли бы уже несколько раз пешком сходить в Святую землю, — туда они, видимо, и удалились на покаяние, потому что найти их в родной стране никак не удавалось.
Все это время местных мошенников ловили где ни попадя, и только у себя дома они, благодаря попечениям Ильича, пользовались неприкосновенностью и почетом. С некоторыми из них, особо крупными, Ильич водил личную дружбу, предлагал почитать дела, над которыми они немало хихикали вместе, и делился новостями. Один из них в приступе благодарности сказал как-то:
— Хороший ты мужик, Ильич, а живешь, как последний фраер! Вкалываешь, вкалываешь на нас, грешных, — ни тебе веселья, ни продыху. Неблагодарные мы твари! Отчего ж? — отвечал Ильич с лукавой улыбкой. — Вот костюмчиков недавно заказал по дешевке, штук четырнадцать, — есть и у нас простые радости!
— Разве ж это радости! — причмокнул языком Ильичев друг, из восточных людей, умеющих ценить плотские наслаждения. — Вот я тебе устрою удовольствие — ты такого еще не пробовал, папой клянусь! Только ты это… дельце-то мое… прикрыл бы, что ли?
Юра в ответ тонко улыбнулся, показывая, что подобные просьбы между своими излишни.
На другой день Ильича привезли на конспиративную квартиру, где в течение двух часов его мировоззрение совершенно перевернулось. Он понял, что лучшие годы своей жизни посвятил совершенно не тому, чем следовало заниматься. Он не верил собственным ощущениям и даже упросил личного охранника снять все происходящее на видеокамеру — до такой степени все было внове. «Уж не снится ли мне это?» — спрашивал себя Ильич, даже в студенческие годы не допускавший мысли о том, что так бывает. Он, в жизни своей не кончивший ни одного дела (потому что тогда пришлось бы разбираться с фигурантами, то есть нарушать статус кво), за два часа кончил столько и так, что ни один сослуживец не узнал бы в нем тихого ботаника. Всегда говоривший гладко, он утратил даже представление о том, какие формулы в такой обстановке уместны, а какие неприемлемы: когда одна из его обворожительных учительниц вышла на минутку по нужде, Ильич закричал ей вслед, что не давал на это санкции. Он позабыл даже собственное имя! Когда одна из жриц любви трепетно спросила, как его зовут, он долго искал ассоциации:
— Как же меня, Господи… Ну как этого, Долгорукого… И этого еще, коротконогого… который круче Долгорукого… Не помните?
Девушки не помнили, но зато знали и умели столько всего остального, что Ильич им легко простил. Большего потрясения в Ильичевой жизни не было, и с того самого дня ни о чем другом он думать уже не мог. Дошло до того, что в его речь стали вкрадываться бесчисленные оговорки по Фрейду. Вместо привычного «Преступность надо душить!» он с самой высокой трибуны, сам себя не слыша, кричал: «Преступность надо…!» — употребляя глагол, истинного смысла которого доселе не понимал. Вместо «презумпции невиновности» он стал упоминать загадочную «презумпцию невинности», а уж когда на международном форуме заговорил о Дефлорации прав человека, даже самые недальновидные Юрины коллеги поняли, что их шеф крепко влип. Его пытались отвлекать новыми костюмами, крупными взятками, охотой и даже, страшно сказать, мальчиками, — но ничто не могло вытеснить из его памяти двух конспиративных прелестниц. Каждый день на рабочем месте он по нескольку раз просматривал заветную пленку. Из кабинета его неслись сладострастные стоны и звонкие причмокивания. Иногда среди публичного выступления прокурор жмурился, как сытый кот, и начинал водить руками в воздухе, словно ощупывая спелые округлости. Когда же вместо весов Фемиды он упомянул другую ее исконно женскую принадлежность, тоже парную, глава государства понял, что Ильич зашел слишком далеко.