Именно Викин папа, а вовсе не капитан, договаривался о «левых» рейсах между Америками Северной и Южной, пока все сходили с ума от безделья, изнывая в ожидании разнарядок. Львиный кусок бабла в валюте пойдёт, разумеется, высшему чиновничьему составу ЧМП, но и экипаж нехило заработает. Заработные платы советских моряков, ходящих в загранку, были, разумеется, куда выше жалованья советских инженеров, не отходящих от своих кульманов, но всё ещё ничтожно малы для нормальной жизни. Если бы не джинсы с бубль-гумом, поражающие жителей сверхдержавы поголовно счастливого детства круче, чем стеклянные бусики дикарей, – то и «плавать»-то особо незачем. Разве что из любви к острым ощущениям и «мир посмотреть» – как его иначе подсмотришь? Правда, на старости лет за этот подсмотренный мир придётся расплачиваться вибрационной болезнью со всеми её прелестями, ну да ладно. Иначе-то мир, будучи гражданином Союза Советских Социалистических Республик, не подсмотреть никак. Так что во время жутких болей – симптома облитерирующего эндартериита – будешь радоваться воспоминаниям о том, что подсмотрел мир из предбанника борделя Сан-Франциско. В нью-йоркскую Метрополитен-опера как-то никто не рвался. Или, там, в казино Лас-Вегаса. Припортовые дешёвые магазины да автокладбища – вот и весь подсмотренный мир.
Именно Викин папа, когда мужики обалдевали от бесконечного риса, бесконечной кукурузы и прочего скудного из-за долгих переходов и простаивания на рейдах пайка, знал, где и как договориться, чтобы на тот самый рейд «подвезли» мясо, кур, сосиски, тушёнку, макароны и прочие малые, милые сердцу русского человека радости.
Именно Викин папа бросился с голыми руками, улыбкой и ямочками наперевес между одним членом экипажа с ножом и другим членом экипажа с ножом – двадцать один день перехода, томление, этим самым по столу и радости совместного существования мужиков на перенасыщенном андрогенами ограниченном пространстве. Он как-то всегда чуял, что происходит с каждым. И даже предвосхищал. Наблюдал очень внимательно за всеми – потому и предвосхищал. Никто и не думал, что сегодня Иванов с Петровым решат выяснить, какая марка Wisky лучше, именно с помощью таких вот аргументов – холодного оружия. Иванов же с Петровым по жизни кореша! Чего бы это пожизненным корешам кидаться друг на друга с ножами из-за какого-то дурацкого спора, который даже на матерщину не тянет, не то что на поножовщину! Так это он в нормальных условиях не тянет. А на двадцать втором дне перехода в условиях ограниченного пространства, перенасыщенного андрогенами, да «на сухую» – потому что во время перехода ни-ни! – и выяснение, что тут кому Wisky, а что – голимая сивуха, могут до цугундера довести. И ладно ещё до цугундера – до цвинтара! Одного из корешей – попроворней да поудачливей, до цугундера, а другого – до цвинтара. А весь экипаж хором станет невыездной, и будут они все вместе из-за этих мудаков – Иванова и Петрова – поперёк борща на ложке плавать. Почему весь экипаж из-за двух мудаков станет невыездной? Чисто на всякий случай. Такие правила в этой стране, где всё на благо человека. Потому и кинулся Викин папа между этими пожизненными корешами, готовыми потыкать друг друга во всякие жизненно важные органы за всё про всё и за счастливое детство, и за тяжкий труд вдали от родных, и, разумеется, за марку Wisky. И даже ни одна ямочка ни на секунду не стала менее обаятельной, когда не то Иванов, не то Петров Викиного папу ножом таки чиркнул. Не сильно. Так… оцарапал. Очередной судовой врач-алкаш «царапину» зашил одиннадцатью швами, и вот уже только после этого Викин папа-помполит из мармеладного стал металлическим и начистил харю отдельно Иванову, отдельно – Петрову. А потом выдал всем «наркомовский» паёк. Для разгрузки нервных оболочек, так сказать. Из культфондовского запаса. И себе, разумеется, тоже. И, тоже разумеется, эта история не нашла отражения ни в судовом журнале, ни во врачебных протоколах, ни в рапортах «куда следует».
Вот такой это был человек, моряк и помполит.
Потому никто и не заметил, как сильно он горевал. Кроме, разве что, капитанши и капитана.
Даже Вика не заметила. Потому что находилась в некоторой прострации. Человек всегда находится в некоторой прострации, когда привычный ему мир вдруг рушится. Просмотр развалин привычного мира частенько приводит человека к ещё большей прострации, и так человек некоторое время и живёт – как через вату, – цепляясь сознанием за реперные точки. Например, за пятно на обоях. Мама расписывала чернильную ручку. Замечательную иностранную чернильную ручку – в иностранных буковках и с золотым пером. Ручка никак не хотела расписываться, и мама пару раз её встряхнула – и на толстых рифлёных белоснежных обоях тринадцатиметровой кухни появилась чернильная клякса. Обои были моющимися, но от чернил не отмоешь ни одни моющиеся обои. Капля чернил, попав на пористую поверхность толстых рифлёных моющихся обоев, моментально разбегается по ней стремительным паучком. Очень стремительным, но время его бега ограничено. Шмяк! – секунда жизни стремительного паучка – и вот он уже навсегда ограничен ничтожно малым пространством. Сами толстые рифлёные моющиеся белоснежные обои всё так же бесконечны, куда ни кинь взгляд, но на них уже чернильное пятно. Свежее чернильное пятно. Свежая могила секундой прежде стремительного чернильного паучка. Ещё мгновением раньше бывшего каплей чернил.